<< Главная страница

Томас Лав Пикок. Воспоминания о Перси Биши Шелли



{* Миддлтон Чарлз С. Шелли и его творчество. Лондон; Ньюби. 1858; Трелони Эдвард Джон. Воспоминания о последних днях Шелли и Байрона. Лондон; Моксон. 1858. Хогг Томас Джефферсон.1 Жизнь Перси Биши Шелли, в 4-х т. Т. 1, 2. Лондон; Моксон, 1858. (Примеч. автора).}


Rousseau, ne recevant aucun auteur, remercie Madame -
de ses bontes, et la prie de ne plus venir chez lui {*},

{* Поскольку Руссо не принимает у себя писателей, он благодарит мадам - за любезность и просит не бывать у него больше (фр.).}

* ЧАСТЬ I *

Руссо вообще терпеть не мог посетителей, в особенности же - литераторов, так как боялся, что они что-нибудь о нем напишут. Некая дама, долго ему досаждавшая, опубликовала однажды brochure {Зд.: брошюру (фр.).} и имела неосторожность преподнести Руссо экземпляр. Воспользовавшись этим предлогом, писатель послал ей вышеупомянутую billet-doux {Зд.: вежливую записку (фр.).}, благодаря чему избавился наконец от назойливой посетительницы.
Правило Руссо может оказаться пригодным для всех, кто стремится сохранить secretum iter et fallentis semita vitae {обособленный путь и жизни безвестной тропинку (лат.) {2}.}, дабы не стать предметом всеобщего злословия. Ведь читающая публика, как известно, имеет обыкновение всуе обсуждать за чайным столом не только мало-мальски известного и ушедшего из жизни автора, но и его друзей, какой бы скромной, неприметной и размеренной ни была их жизнь. По существу, эти разговоры мало чем отличаются от деревенских пересудов; в наше время люди часто снимаются с насиженных мест и ничего не знают про своих соседей, а потому, вместо того чтобы судачить о дженкинсах и томкинсах, предпочитают сплетничать о знаменитостях.
Коль скоро в среде "читающей публики" возникает нездоровый интерес к громким именам, всегда найдутся желающие удовлетворить этот интерес, причем далеко не все из них по-настоящему хорошо знали и высоко ценили покойного гения. Тем самым являются на свет пестрящие ошибками биографии, и только потом - по-видимому, в качестве компенсации - запоздалое, хотя и более достоверное, жизнеописание, созданное его друзьями. Писать такую биографию, как утверждает мистер Хогг, дело по меньшей мере "трудное и деликатное". Но, добавим, дело выбора и совести биографа. Ведь никто не обязан описывать жизнь другого человека. Никто не обязан выкладывать публике все, что ему известно. Напротив, автор биографии обязан умолчать обо всем, что может затронуть интересы или ущемить чувства живых, тем более если те никак не задевали чести покойного; вовсе не обязательно выставлять их на суд общественного мнения ни в качестве истцов, ни в качестве ответчиков. Биограф также вовсе не обязан посвящать читателей в те события из жизни своего героя, которые бы тот сам охотно вычеркнул из памяти. Если же это событие оказалось в его жизни решающим, если замолчать или же исказить факты значило бы пойти против правды, обесчестить умерших и ущемить чувства живых - тогда, не имея морального права говорить об этом событии, лучше вообще не ворошить прошлое и не браться за перо.
Поскольку на протяжении ряда лет я был очень близок с человеком, которому посвящены эти воспоминания; поскольку мне - как, пожалуй, мало кому из ныне живущих - посчастливилось воочию убедиться в его великом даровании, по достоинству оценить его обширные знания, сердечность, самозабвенную заботу о благе своих близких и пылкое стремление облегчить участь (оказывая как денежную, так и моральную помощь) всем тем, кто трудится не покладая рук за ничтожное вознаграждение; поскольку после смерти лорда Байрона, который умер раньше отца Шелли, я остался по завещанию поэта его единственным душеприказчиком; поскольку, наконец, после его гибели я сохранил самые сердечные отношения с его вдовой, ее семьей и по крайней мере с несколькими из оставшихся в живых друзей, - считалось, что биографию Шелли должен писать именно я. Однако по причинам, изложенным выше, я всегда отказывался от подобных предложений.
Вордсворт обращается к Кукушке:

Я слышу издали сквозь сон
Тебя, мой давний друг.
Ты - птица или нежный стон,
Блуждающий вокруг?

* * *

Привет любимице весны!
До нынешнего дня
Ты - звонкий голос тишины,
Загадка для меня {*}.
{* Пер. С. Маршака.}

Шелли любил повторять эти строки, они приходят на ум, когда читаешь и его "Жаворонка":

Здравствуй, дух веселый!
Взвившись в высоту,
На поля, на долы,
Где земля в цвету,
Изливай бездумно сердца полноту!

* * *

Сквозь туман пурпурный
К небесам родным!
К вышине лазурной,
Как звезда незрим.
Ты поешь, восторгом полный неземным {*}.
{* Пер. В. Левика.}

Можно только пожалеть, что он, подобно Кукушке Вордсворта, не остался лишь голосом, загадкой; что он, подобно своему Жаворонку, не остался невидимым в высях, недоступных другим:

Взлетел над сумраком и суетой,
Которые землей зовутся, -
не растворился в волшебных строках своих песен. Но, коль скоро Шелли был живым человеком, коль скоро написано о нем так много, а будет написано, вероятно, еще больше, соображения, которые удерживали меня от создания подробного жизнеописания поэта, вовсе не мешают мне комментировать опубликованное другими и исправлять ошибки, если таковые обнаружатся в сочинениях, на которые я ссылаюсь.
Сочинения эти я вынес в заглавие своей статьи в порядке их появления на свет. С мистером Миддлтоном я лично не знаком, а мистера Трелони и мистера Хогга имею все основания называть друзьями.
Сочинение мистера Миддлтона является по большей части компиляцией уже опубликованных биографий Шелли с малой толикой оригинального материала, к тому же невесть откуда добытого.
Сочинение мистера Трелони касается лишь поздней поры жизни Шелли в Италии.
Сочинение мистера Хогга основывается на его личном знакомстве с Шелли, а также на неизданных письмах, либо адресованных ему самому, либо предоставленных в его распоряжение сэром Перси Шелли и его супругой. Биография составит четыре тома, из которых два, только что изданных, касаются событий, непосредственно предшествующих уходу Шелли от первой жены. На этом я закончу первую часть настоящих записок.
Не станем торопиться с выводами. Остановимся вкратце на наиболее существенных фактах биографии поэта, попутно делясь с читателем наблюдениями, возникающими по ходу дела.
Перси Биши Шелли родился в родовом поместье своего отца, в Филд-Плейсе, в Сассексе 4 августа 1792 года. Его дед, сэр Биши Шелли, тогда был еще жив, а отец, Тимоти Шелли 3 эсквайр, в то время либо уже был, либо вскоре должен был стать членом парламента. Род Шелли был очень древним, но своей славой знатное имя обязано поэту в гораздо большей степени, чем он своему имени.
У Шелли было четыре сестры и брат, самый младший в семье. Судя по всему, детство поэта было счастливым и безмятежным, проведенным в кругу любящих людей.
О первых десяти годах его жизни мы знаем только из писем сестры Эллен к леди Шелли, которые приводятся в начале книги мистера Хогга.
Вот что она пишет в первом письме:
"Ребенок, которого с шести лет ежедневно отправляли учить латынь в дом к священнику, а как только сочли нужным, перевели в школу доктора Гринленда, потом послали учиться в Итон, затем в Оксфорд, едва ли мог остаться неучем, о чем пишут некоторые биографы, стремясь убедить читателей в том, что, не пренебрегай родители Шелли его образованием, он стал бы иным".
Мисс Эллен приводит пример детской фантазии Шелли:
"Как-то он подробнейшим образом живописал свой визит к неким дамам, с которыми познакомился в деревне. Он расписал все: как его приняли, чем занимались, как гуляли по прелестному саду с памятной тропкой через орешник и извилистым, покрытым дерном берегом, которым мы любовались по утрам. Было, верно, нечто странное в этом незначительном происшествии, ибо довольно скоро стало доподлинно известно, что в том доме мальчик никогда не бывал. Однако во лжи его не уличили и не наказали, поскольку уже давно привыкли к его фантазиям. Вообще, он был так непохож на других детей, что на эти истории со временем перестали обращать внимание".
То же самое пишет мистер Хогг и о взрослом Шелли:
"Он был совершенно неспособен изложить какое бы то ни было событие в строгом соответствии с истиной, опираясь на голые факты, - и не по склонности ко лжи, противной его натуре, но потому, что сам становился покорной, доверчивой жертвой своего же неукротимого воображения.
Пиши он десяти разным людям о событии, в котором участвовал сам или которому был очевидцем, - и каждая из десяти версий отличалась бы от остальных. Его утренняя запись, как правило, не совпадала с дневной, а дневная противоречила изложенному накануне".
Полагая, что эти фантазии являются следствием непомерно развитого воображения, друзья и близкие поэта уделяли им в своих воспоминаниях немало места. О ярких зрительных образах, порожденных впечатлительным умом, много и со знанием дела писал, например, Колридж, исходя отчасти и из собственного опыта.
Когда Шелли исполнилось десять лет, его отправили в школу Сайон-Хаус-Акэдеми близ Брентфорда. "Учитель наш, - вспоминает школьный товарищ Шелли, капитан Медвин {4}, - шотландец, доктор права, был человеком вспыльчивым, с крутым нравом. Был он уже в летах, но весьма бодр и не лишен достоинств, хотя и отличался крайней неуравновешенностью. Его настроение ежечасно менялось под воздействием далеко не безмятежной личной жизни, о чем всегда можно было судить по выражению его лица и по тяжести руки". Сей достойный муж имел обыкновение отпускать непристойные шуточки, которые нравились большинству мальчишек, но только не Шелли. Он не переносил такого рода выходок и не скрывал этого. Как-то раз, обратив внимание на то, с каким неудовольствием Шелли воспринял его очередную шутку, наставник дал ему через пару дней задание сочинить латинское двустишие на тему "Tempestas" {"Гроза" (лат.).}.
"Шелли попросил меня помочь ему, - пишет Медвин. - Была у меня одна книжка с подстрочником, служившая мне большим подспорьем, - "Tristibus" Овидия. Я знал, что единственное сочинение Овидия, знакомое доктору, было "Metamorphoses" {"Метаморфозы" (лат.).}, и по счастливой, как мне казалось, случайности, наткнулся на две строки, как раз подходившие к случаю. Гекзаметр я забыл, но пентаметр был таков: "Jam, jam tacturos sidera celsa putes"".
Что касается латыни, то Медвин допускает здесь много неточностей. Название книги Овидия не "Tristibus", а "Tristia" или "De Tristibus" {"Скорбные элегии" (лат.).}, в цитате должно стоять facturas, a не tacturos; summa а не celsa (последнее к звездам не применимо). Двустишие было таково:

Me miserum! quanti montes volvuntur aquarum!
Jam, jam tacturas sidera summa putes {*}.
{* Боги! Какие кругом загибаются пенные горы!
Можно подумать: сейчас звезды заденут они.
(Овидий. Скорбные элегии. Кн. 1, с. 8).
(Пер. С. Шервинского).}
Возможно, чем-то было заменено "Me miserum". Как бы то ни было, учителю не понравилось латинское двустишие {Не за ошибочное использование слова celsa, но за подлинную латынь Овидия, которая доктору не понравилась. (Примеч. автора).}, и Шелли был примерно наказан. В этом смысле эрудиция доктора не уступает начитанности авторов "Эдинбургского обозрения" {5}, которые приняли строку из Пиндара, позаимствованную Пейн Найтом {6} из перевода отрывка "Барда" Грея {7}, за оригинальное сочинение самого Найта и объявили ее полнейшей бессмыслицей {*}.
{* Θερμἀ δ´ότἑγνωνάκρυα στοναχαῑς ["Проливай горячие слезы, со стонами". (Пер. М. Гаспарова)]. Эта строка, безапелляционно объявленная синклитом критиков Северной Британии бессмыслицей, взята из 10-й Немейской оды Пиндара, и, до тех пор пока наши критики не обнародовали свой неумолимый приговор в 14-м выпуске "Эдинбургского обозрения", она единодушно считалась исключительным по силе и утонченности изъявлением смешанного чувства негодования и нежности, столь характерного для печали героя - будь то в современной или в классической оде (Принципы вкуса, ч. II, с. 2).
Вообще мне кажется, что у лучших античных поэтов найдется немало строк, которые, если не знать, кто их автор, не выдержали бы строгого суда наших критиков и наставников. (Примеч. автора).}
Брентфордского доктора мисс Эллен называет Гринлендом, а мистер Хогг - Гринлоу. Что же касается капитана Медвина, то он его имени вообще не упоминает, хотя и говорит: "Мы оба так ненавидели Сайон-Хаус, что впоследствии никогда не вспоминали про него". Мистер Хогг отмечает: "Во время совместных прогулок в Бишопсгейт {Неточно; не Бишопсгейт, а Бишопгейт, без "с"; вход в Виндзорский парк со стороны Энглфилд-Грин. В 1815-1816 гг. Шелли снимал дом неподалеку от ворот парка. (Примеч. автора).} Шелли не раз показывал мне мрачное кирпичное здание этой школы. О своем учителе, докторе Гринлоу, он отзывался не без уважения, говоря, что тот был "здравомыслящим шотландцем, человеком довольно-таки либеральных взглядов"". Мне, во всяком случае, он об этой поре своей жизни никогда не рассказывал, а сам я ни разу не читал и не слышал ничего сколько-нибудь достоверного. Однако, если сопоставить рассказ Медвина с высказыванием Шелли, которое приводит Хогг, личность доктора превращается в какую-то мифическую фигуру. Впрочем, сам я об этом ничего не знаю. Не помню, чтобы Шелли хоть раз упоминал при мне имя доктора. В дальнейшем нам еще предстоит убедиться, что всякий раз, когда в воспоминаниях о Шелли сталкиваются две различные интерпретации одного и того же факта, многие события из жизни поэта приобретают не менее фантастический характер.
Ясно, во всяком случае, что школа Сайон-Хаус-Акэдеми не пошла на пользу впечатлительному, наделенному богатым воображением "мальчику.
После окончания школы Шелли в возрасте пятнадцати лет отправили в Итон. В то время наставником там был доктор Кит - фигура хотя и не столь мифическая, как брентфордский Орбилий {8}, но по-своему не менее колоритная. Мистер Хогг пишет:
"Доктор Кит был небольшого роста с бычьей шеей и короткими ногами, коренастый, сильный и очень деятельный. Лицом он походил на бульдога, внешность его была не менее приятной и располагающей, а глаза, нос и особенно рот были точь-в-точь как у этого миловидного, привлекательного животного; под стать ему были и коротенькие кривые ножки. В школе говорили, что старый Кит может свалить быка и поднять его зубами. Железный режим Кита казался тем более непереносимым, что до него наставником долгое счастливое время был доктор Гуделл, чей нрав, характер и обращение вполне соответствовали его имени {9} и под чьим началом Кит руководил младшими классами. Дисциплина в умеренных пределах - вещь разумная и необходимая. Кит, однако, совершенно помешался на ней. Говорили, будто однажды за одно утро он ухитрился высечь восемьдесят учеников. Некоторые, правда, уверяют, что при всей своей грубости и жестокости он бывал справедлив и даже не чужд некоторого великодушия. Но в целом его манеры считались вульгарными и недостойными джентльмена, а потому его особенно ненавидели мальчики из аристократических семей, в особенности же такие, как изысканный и утонченный Шелли".
Однако от своих соучеников Шелли, надо сказать, страдал еще больше, чем от преподавателей. Так было в Брентфорде и, тем более, в Итоне с его укоренившейся системой прислуживания старшеклассникам, смириться с которой Шелли не заставили даже жестокие расправы. Впрочем, были среди его сверстников и преданные друзья. Вот что пишет один из них в письме от 27 февраля 1857 года (Хогг, I, 43):
"Сударыня, Ваше письмо живо напомнило мне счастливую пору отрочества, "когда мысль есть речь, а речь есть правда" {10}, когда я учился в Итоне и дружил с Шелли. Свели нас, как я теперь понимаю, родство чувств и развитое воображение. Сколько счастливых часов провели мы вместе, гуляя по чудесным окрестностям старого доброго Итона. Мы подолгу бродили по Клуэру, Фрогмору, Виндзорскому парку и его окрестностям. Я всегда с неизменным удовольствием слушал его дивные истории о привидениях, духах, призраках, - в то время он очень увлекался потусторонним миром. (Воображение у него было гораздо более богатое, чем у меня.) Излюбленными местами наших прогулок были также Стоук-парк и живописное кладбище, где, по преданию, Грей написал свою "Элегию", которую Шелли очень ценил. Сам я тогда был еще слишком молод, чтобы составить себе какое-то представление о его характере, но я любил Шелли за доброту и отзывчивость. Он не был создан для грубых, шумных итонских увеселений. По натуре тихий, мягкий, он уносился мыслями в заоблачные дали и погружался в причудливые мечтания, ибо был замкнут и склонен к уединению. Школьные задания были для него детской забавой, а способность к латинскому стихосложению - просто поразительной. Уже тогда, помнится, он начал сочинять какое-то большое произведение, но я его так и не видел. Шелли очень любил природу. Когда им овладевало какое-то высокое, сильное чувство, в его выразительных глазах сиял поэтический гений. В Итоне он конечно же не мог быть счастлив, ведь такому, как он, нужен был особый наставник, который бы вдохновлял и направлял благородные помыслы и устремления его на редкость чуткой, восприимчивой натуры. При этом он обладал большим нравственным мужеством, ничто не могло его устрашить, кроме подлости, фальши и низости. В спортивных играх он участия не принимал и, что примечательно, никогда не плавал на лодке. Разумеется, сударыня, в моих воспоминаниях вы не найдете для себя ничего нового, но, надеюсь, вам, по крайней мере, будет приятно узнать, что их автор воздает искреннюю и почтительную дань тому, кто стал несправедливой жертвой злословия. Когда Шелли отчислили из Оксфорда {11}, он сказал мне: "Вот, Холидей, пришел с вами попрощаться - если только не боитесь, что нас увидят вместе". Потом я видел его только раз - осенью 1814 года, когда он представил меня своей жене. Насколько я помню, он говорил, что недавно вернулся из Ирландии {12}. Вы поступили совершенно правильно, обратившись непосредственно ко мне. Сожалею, что не располагаю никакими подробностями его жизни, а также письмами того времени.

Остаюсь искренне Ваш, Уолтер Холидей".

Это единственный из сохранившихся рассказов о жизни Шелли в Итоне, к тому же записанный человеком, хорошо его знавшим. На двух примерах этого письма лишний раз убеждаешься, что полагаться можно только на прямые свидетельства очевидцев. Так, не подлежит сомнению тот факт, что Шелли в ту пору не занимался греблей, а между тем капитан Медвин пишет: "Он рассказывал мне, что гребля доставляла ему в Итоне огромное удовольствие. Темзу он полюбил гораздо раньше, чем поступил в Итон, ибо еще в Брентфорде мы не раз прогуливали занятия и плыли на лодке до Кью, а однажды и до Ричмонда". Однако эти самовольные прогулки по реке были в то время редкими. Пристрастие к гребле по" явилось у Шелли гораздо позже, о чем еще будет сказано. А вот второй пример: "Насколько я помню, он говорил, что недавно вернулся из Ирландии". На самом же деле осенью 1814 года Шелли вернулся не из Ирландии, а из Европы.
"Жизнь Шелли" капитана Медвина грешит многими неточностями, однако большей частью факты у него не намеренно искажены, а просто неверно истолкованы, либо - за давностью лет - просто перепутаны. Относится это и к истории отношений между Шелли и его кузиной Харриет Гроув, в которую молодой человек одно время был сильно влюблен. Это чувство, равно как и ранняя любовь лорда Байрона к Мэри Чаворт, кончилось ничем. Впрочем, подобные чувства испытывают большинство мальчиков, обладающих сколько-нибудь развитым воображением, и увлечения эти, как в случае с Шелли и Байроном, как правило, кончаются ничем. Вообще, по-моему, юношеским увлечениям двух поэтов уделяют слишком большое внимание. По-видимому, большинство поэтов, о которых пишет Джонсон {13}, испытали в отрочестве схожие чувства, однако если наш литературный Геракл и знал про эти увлечения, то не счел нужным упоминать их. В свое время я еще вернусь к юношеской страсти Шелли - главным образом затем, чтобы внести полную ясность в этот вопрос.
Сам Шелли часто рассказывал мне об Итоне и издевательстве старшеклассников, причем с таким отвращением он говорил разве что про лорд-канцлера Элдона {14}. Он рассказывал, как однажды был вынужден перочинным ножом проткнуть руку одному из своих мучителей, что и послужило причиной его преждевременного отъезда из Итона. Правда, благодаря своему богатому воображению, он часто представлял желаемое за действительное. Ведь если бы подобное происшествие действительно имело место, его бы запомнили и другие. Вместе с тем если даже Шелли и выдумал эту историю, то вымысел свидетельствует о том, с каким глубоким отвращением он вспоминал школьные годы.
Мистер Хогг отстаивает систему прислуживания старшеклассникам, полагая, что ему она сослужила неплохую службу, научив дисциплинированности. Но мистер Хогг при этом не учитывает, что, будучи человеком невозмутимого нрава и несокрушимого терпения, он попал, вероятно, в хорошие руки, - ведь не все же старшеклассники были отпетыми негодяями. Что же касается Шелли, то он, как никто другой, был неприспособлен к этой системе, какой бы разумной она ни была, а потому ему, как видно, доставалось гораздо больше, чем любому из его сверстников.
В Итоне он сблизился с доктором Линдом, "хорошо известным среди профессоров медицины", пишет миссис Шелли и продолжает:
"Этот человек (о чем не раз говорил Шелли) был именно таким, каким должен быть человек в старости. Независимый, уравновешенный, благожелательный, с юношеским задором. В его убеленной сединами голове, в ярком блеске глаз было что-то сверхъестественное... Он был высок, бодр, здоров телом и несокрушим духом. Ему я обязан больше, несравненно больше, чем родному отцу. Меня он по-настоящему любил, и я никогда не забуду наших долгих бесед, в которых он проявил себя человеком редкой доброты, терпимости и исключительной мудрости. Однажды, когда на каникулах я тяжело заболел и еще лежал в постели, оправляясь от воспаления мозга, ко мне зашел слуга (слуги всегда меня любили) и сообщил, что слышал, будто отец собирается отправить меня в сумасшедший дом. Ужас мой был неописуем, и, если бы они попытались осуществить свой чудовищный план, я, наверное, и впрямь сошел бы с ума. У меня оставалась одна надежда. За три фунта наличными, которыми я располагал, мне удалось со слугой отправить доктору Линду письмо. Он приехал. Никогда не забуду, как он держался. Профессия придавала ему внушительности, любовь ко мне - рвения. Он вывел отца на чистую воду, и его угрозы возымели желаемое действие".
К этому мистер Хогг добавляет:
"Я не раз слышал от Шелли о его болезни и о том, что произошло в Филд-Плейсе, причем почти в тех же словах, что и миссис Шелли. Его воспоминания казались мне, да и другим тоже, воспоминаниями человека, не до конца оправившегося после тяжелой болезни и еще не совсем пришедшего в себя после мучительных головных болей".
Как бы то ни было, мысль, что отец только и ждет предлога, чтобы упечь его в сумасшедший дом, преследовала Шелли всю жизнь. Он часто испытывал таинственное, непреодолимое чувство страха, что отец все же осуществит свой замысел, и делился своими опасениями с друзьями, тем самым доказывая им, что не может оставаться в отцовском доме и вынужден бежать за границу.
Не стану подробно останавливаться на его ребяческом увлечении чертовщиной - об этом и так достаточно сказано в книге мистера Хогга. Из того, что Шелли в этой связи говорил мне сам, я запомнил почему-то всего одну историю, которую даже он не мог рассказывать без смеха: как-то ночью в Итоне он уронил в камин сковороду с какой-то дьявольской смесью и ужасающим зловонием поднял на ноги всех обитателей пансиона. Если он и в самом деле верил в колдовские заклинания, так это было еще до нашего знакомства.
Мы подошли к первому по-настоящему важному событию в жизни Шелли - исключению из Оксфорда.
Мистер Хогг познакомился с ним в октябре 1810 г. в университетском колледже Оксфорда. С первых же слов Шелли стал превозносить естественные науки, особенно химию.
Мистер Хогг вспоминает:
"Предмет разговора меня ничуть не занимал, поэтому я имел прекрасную возможность внимательно изучить моего гостя, внешность которого, скажу откровенно, меня поразила. Она как бы вся состояла из противоречий: он был изящен и хрупок, но широк и крепок в кости; высокого роста, но так сутулился, - что казался гораздо ниже, чем был на самом деле; сюртук на нем был дорогой, шитый по последней моде, но при этом какой-то мятый и нечищеный; движения резкие, порывистые, порой даже неловкие, однако в них сквозило благородство и изящество; лицо нежное, чтобы не сказать женственное, кожа чистая, бело-розового оттенка, а между тем лицо загорелое, с веснушками от солнца... Черты лица мелкие, голова крошечная, но из-за густых, спутанных волос, которые он постоянно теребил, запуская пальцы в длинные вьющиеся кудри, маленькая голова казалась просто громадной. Черты его лица, взятые по отдельности, - за исключением, пожалуй, рта - были неправильными, зато все лицо производило неизгладимое впечатление. Таких одухотворенных, выразительных, излучающих искрометный ум лиц мне раньше видеть не доводилось, причем благородство подкупало в его облике не меньше, чем красота. Я искренне наслаждался энтузиазмом моего нового знакомого, его пытливостью, жаждой знаний. Был в этом человеке лишь один физический изъян, но изъян, который мог свести на нет все его достоинства".
Этим изъяном был его голос.
Неблагозвучному голосу Шелли мистер Хогг уделяет немало места в двух томах своей биографии. У него действительно был неприятный голос, но проявлялся этот недостаток только в тех случаях, когда поэт волновался. Тогда голос его не просто резал слух, словно лопнувшая струна, а срывался на крик, который невозможно было переносить. Когда же он говорил спокойно, а тем более читал, то, напротив, превосходно владел своим голосом - низким, грудным, но при этом чистым, ясным и выразительным. Мне он читал вслух почти все трагедии Шекспира и некоторые из самых его поэтических комедий, чем всякий раз доставлял неизъяснимое удовольствие.
Надо сказать, что описание мистера Хогга дает лучшее представление о Шелли, чем помещенный в начале его книги портрет, который совпадает с изображением Шелли в книге мистера Трелони, - с той лишь разницей, что у мистера Трелони литография {Мистер Трелони пишет: "Что касается сходства Шелли с портретом, помещенным в этой книге, то должен заметить, что он никогда не позировал профессиональным художникам. В 1819 году в Риме дочь знаменитого Керрана {15} начала было писать его, но так и не закончила; портрет получился вялым и невыразительным. В 1821 или 1822 году его друг Уильямс {16} сделал акварельный набросок, в котором на удивление точно передал внешность поэта. Возвратившись в Англию после смерти Шелли, миссис Уильямс уговорила Клинта написать по этим двум эскизам портрет, который все знавшие Шелли в последний год его жизни сочли весьма удачным. Поскольку акварельный набросок был утерян, портрет кисти Клинта оставался единственным представляющим ценность изображения Шелли. Мистер Винтер - художник, известный как своей точностью, так и выразительностью, по моей просьбе снял с этого портрета копию и сделал литографию. Литография публикуется впервые". (Примеч. автора).}, а у мистера Хогга гравюра. Мне, по правде сказать, эти портреты не кажутся очень удачными. По-моему, им не хватает сходства с оригиналом, и прежде всего потому, что художник не сумел передать выразительности его лица. Во флорентийской галерее есть портрет, который дает о Шелли куда более верное представление. Написан он Антонио Лейзманом (Ritratti de'Pittori {Портреты художников (ит.).}, Э 155 по парижскому переизданию).
Два друга общими усилиями досконально проработали учение Юма {17}. Записи вел Шелли. На основании этих заметок он написал небольшую книжку, напечатал ее и разослал по почте всем, кто, по его мнению, хотел бы вступить в метафизическую дискуссию. Рассылал он свою брошюру под вымышленным именем, с предписанием получателю, если тот пожелает принять участие в дискуссии, отправить ответ по указанному адресу в Лондоне. Ответов он получил множество, однако в скором времени до руководства колледжа, как и следовало ожидать, дошли слухи об этой книжке и ее предполагаемых авторах.
Мистер Хогг пишет:
"Прекрасным весенним утром 1811 года, на благовещение я пришел к Шелли. Его не было. Не успел я собрать наши книги, как он ворвался в комнату. Он был страшно взволнован, и я с тревогой спросил, что случилось.
"Я исключен, - сказал он, немного придя в себя. - Исключен! Несколько минут назад меня неожиданно вызвали в профессорскую. Там сидели ректор и два члена совета колледжа. Ректор достал экземпляр наших заметок и спросил, не я ли автор этого сочинения. Держался он со мной грубо, резко, высокомерно. Я спросил, с какой целью он задает мне этот вопрос. Он не ответил и с раздражением повторил: "Вы автор этого сочинения?" - "Насколько я могу судить, - сказал я, - вы накажете меня, если получите утвердительный ответ. Если вы знаете, что эту работу действительно написал я, так представьте ваши доказательства. А допрашивать меня в таком тоне и по такому поводу вы не имеете никакого права. Это несправедливо и незаконно. Подобное разбирательство пристало суду инквизиторов, а не свободным людям свободной страны". - "Стало быть, вы предпочитаете отрицать, что это ваше сочинение?" - так же грубо и раздраженно повторил он".
Шелли жаловался, что ректор вел себя с ним развязно и недостойно. "Мне и раньше приходилось испытывать на себе тиранство и несправедливость, и я хорошо знаю, что такое грубое принуждение, - говорил он, - но с такой низостью я еще не сталкивался. Я спокойно и твердо заявил ему, что не стану отвечать на вопросы, касающиеся брошюры, которая лежит у него на столе.
Однако ректор продолжал настаивать. Я не поддавался. Тогда, окончательно разъярившись он сказал: "В таком случае вы отчислены. Извольте покинуть колледж не позднее завтрашнего утра".
Член совета взял со стола два листа бумаги и один подал мне. Вот он". Шелли протянул мне официальный приказ об исключении, составленный по всей форме и скрепленный печатью колледжа. Вообще, по натуре он был прямодушен и бесстрашен, но при этом застенчив, скромен и в высшей степени чувствителен. Впоследствии мне довелось наблюдать его во многих тяжелых испытаниях, но я не помню, чтобы он был так потрясен и взволнован, как тогда.
Человека с обостренным чувством чести задевают и мелкие обиды; даже самые незаслуженные и бессовестные оскорбления он переживает очень тяжело. Шелли сидел на диване и с судорожной горячностью повторял: "Исключен! Исключен!" Голова у него тряслась от волнения, все тело содрогалось".
Такая же в точности процедура ожидала и мистера Хогга, который описывает ее во всех подробностях. Те же вопросы, тот же отказ отвечать, то же категорическое требование покинуть колледж ранним утром следующего дня. В результате Шелли с другом наутро уехали из Оксфорда.
Мне кажется, что в целом мистер Хогг не погрешил против истины. Между тем, если верить самому Шелли, все было совсем иначе. Даже учитывая склонность поэта к преувеличению, о чем уже говорилось, одно обстоятельство остается совершенно необъяснимым. Исключение, по его словам, было обставлено с церемониальной торжественностью, состоялось даже нечто вроде общего собрания, на котором он произнес длинную речь в свою защиту. В этой речи он якобы призывал славных предков, увенчавших лаврами стены колледжа, обратить свой негодующий! взгляд на их выродившихся преемников. Но вот что самое странное: Шелли показывал мне оксфордскую газету, в которой был напечатан отчет о собрании и полный текст его речи. Заметку в университетской газете едва ли можно назвать нетленной {*}, а потому искать ее теперь бесполезно. Тем не менее я прекрасно помню, что у него сохранилась эта газета и он мне ее показывал. Как и некоторые из речей, приписываемых Цицерону, речь Шелли, скорее всего, была лишь плодом его воображения: в ней содержалось все то, что он мог и должен был бы сказать, но не сказал. Но как в таком случае она попала в газету, остается только гадать.

{* Сумей увидеть вечный свет
В бессмертных полосах газет.
Гудибрас. (Примеч. автора).}

После исключения из Оксфорда Шелли окончательно охладел к мисс Харриет Гроув. Теперь она его избегала; впрочем, если судить по его собственным письмам, а также по письмам мисс Эллен Шелли, она никогда не испытывала к нему подлинного чувства, да и его любовь, как видно, продолжалась недолго. Вместе с тем капитан Медвин, а вслед за ним и мистер Миддлтон убеждены, что со стороны Шелли это было весьма серьезное увлечение, в подтверждение чего приводят факты, не имеющие к этому делу решительно никакого отношения. Так, Медвин пишет, что "Королева Маб" была посвящена Харриет Гроув - между тем как поэма, безусловно, посвящена Харриет Шелли; Медвин даже печатает посвящение с инициалами "Харриет Г.", тогда как в оригинале за именем Харриет следует отточие. О другом стихотворении он пишет: "Глубокое разочарование поэта в любви проявилось в строках, ошибочно посвященных "Ф. Г." вместо "X. Г." и, несомненно, относящихся к более раннему времени, чем полагает миссис Шелли". Мне же доподлинно известны обстоятельства, о которых идет речь в этом отрывке. Инициалы той женщины, которой Шелли посвятил эти строки, действительно были "Ф. Г.", совпадает и дата - 1817 год. Содержание обоих стихотворений доказывает, что к мисс Харриет Гроув они никакого отношения не имели.
Посмотрим сначала, что говорит о ней сам Шелли в письмах к мистеру Хоггу:
"23 декабря 1810 года. При встречах со мной она, по всей видимости, отнюдь не проявляет того энтузиазма, какой проявляю я... Иногда сестра пытается за меня заступаться, но безуспешно. Харриет ей сказала: "Подумайте сами, даже если бы я по достоинству оценила добродетели и чувства вашего брата, которые вы так превозносите, что, может быть, невольно даже несколько преувеличиваете, - какое право я имею сблизиться с существом столь совершенным? Представьте себе его горькое разочарование, когда он воочию убедится, насколько я уступаю тому идеальному образу, какой возник в его пылком воображении".
26 декабря 1810 года. Обстоятельства складываются таким образом, что предмет моей любви недосягаем - то ли по причине влияния со стороны, то ли потому, что она руководствуется чувством, запрещающим ей обманывать ближнего, дабы не давать ему повод к разочарованию.
3 января 1811 года. Она больше не принадлежит мне. Она ненавидит меня за скептицизм, за все то, что раньше любила.
11 января 1811 года. Ее нет. Она потеряна для меня навсегда. Она вышла замуж - и за кого: за бездушного истукана; она сама станет такой же бездушной, все ее прекрасные задатки погибнут".
Посмотрим теперь, что пишет по этому поводу мисс Эллен Шелли:
"Безответная любовь глубоко его опечалила... Отношения расстроились вовсе не по обоюдному согласию. Просто оба они были еще очень молоды, к тому же ее отец считал, что брак с Шелли не принесет ей счастья. Впрочем, как человек истинно благородный, он никогда не стал бы настаивать, если бы знал, что дочь связала себя обещанием. Но обещания она не давала, и в конце концов время залечило его раны благодаря совсем другой Харриет, которая обратила на себя внимание брата как именем, так и внешним сходством с Харриет Гроув".
И наконец, предоставим слово брату юной леди:
"После нашего визита в Филд-Плейс (в 1810 году) мы отправились к моему брату в Линкольнс-Инн-Филд. Там к нам присоединились Биши, его мать и Элизабет, с которыми мы чудесно провели месяц. Биши пребывал в прекрасном настроении, был весел и оживлен оттого, что моя сестра отвечает ему взаимностью. Если мне не изменяет память, после нашего возвращения в Уилтшир между Биши и Харриет завязалась оживленная переписка. Харриет, однако, насторожила проявившаяся в письмах склонность Шелли к отвлеченным идеям. Она обратилась за советом сначала к матери, а затем к отцу. Именно это обстоятельство, насколько я могу судить, и привело в конечном итоге к расстройству помолвки, на ^которую прежде давали согласие и его отец, и мой".
Мне же кажется, что эта девица оказалась попросту на редкость бесчувственной особой. Но обратимся к стихам.
Сначала о посвящении к "Королеве Маб". Если вспомнить, что Шелли начал писать поэму в 1812 году, а закончил в 1813-м, едва ли можно говорить об уместности подобного посвящения той, которая двумя годами раньше возненавидела его за скептицизм, вышла замуж за "истукана" и вообще никогда ни словом, ни делом не доказала ему своей любви. В стихотворении говорится, что она "сдержала стрелы жгучие презренья". Но как же может идти речь о Харриет Гроув, если та, напротив, выпустила в него "жгучую стрелу" ненависти?!

К Харриет...

Чья нежная любовь, блистая в мире,
Сдержала стрелы жгучие презренья?
Чьи похвалы, чье теплое пристрастье
Награда добрых дел?

Моя душа под ласкою чьих взглядов
В добре мужала и взрастала в правде?
В чьи взоры я глядел с глубоким чувством,
Сильней любя людей?

О, Харриет, твои - для этой песни
Ты мне была как ум и вдохновенье;
Твои - цветы, расцветшие с зарею,
Хоть сплел в венок их я.

Залог любви прижми к груди с любовью;
И знай: промчится день, умчатся годы,
Но все цветы, в моем возникши сердце,
Посвящены тебе {*}.
{* Пер. К. Бальмонта.}

Теперь стихи, посвященные "Ф. Г." 18}:

Дрожал ее голос, когда мы прощались,
Но я не видел, что это - душа
Дрожит в ней и меркнет, и так мы расстались,
И я простился, небрежно спеша.
Горе! Ты плачешь, плачешь - губя.
Мир этот слишком велик для тебя {*}.
{* Пер. К. Бальмонта.}

Может ли быть что-нибудь менее похожее на прощание Шелл" с Харриет Гроув? Строки эти обращены к лицу гораздо более значительному и событию куда более трагическому, но они, как уже говорилось, относятся к 1817 году - времени, выходящему за пределы моей статьи.
Из Оксфорда друзья отправились в Лондон, где сняли квартиру, в которой Шелли спустя некоторое время остался один. Жил он тогда в основном случайными доходами и довольно сильно нуждался. Именно здесь вторая Харриет с лихвой возместила ему потерю первой, о которой я в этом совершенно убежден - он вскоре благополучно и навсегда забыл.
Что же касается обстоятельств его первой женитьбы, то о них я знаю лишь то, что запомнил из его собственных рассказов. Он часто говорил об этом времени, и при всей его любви приукрашивать факты в данном случае у меня нет никаких оснований ему не верить.
Харриет Вестбрук, по его словам, была школьной подругой одной из его сестер. Когда после исключения из Оксфорда Шелли, которому отец отказал в помощи, жил в Лондоне без всяких средств, его сестра попросила свою хорошенькую подругу передавать поэту от нее и от других сестер небольшие суммы денег, а также скромные подарки, которые, по их мнению, могли ему пригодиться. В тогдашнем его положении услуга молодой красивой девушки представлялась по меньшей мере милостью божьей, вдобавок между ними сразу же установились необычайно трогательные отношения, и он без труда убедил себя, что жить без нее не в состоянии. В результате, в августе 1811 года они бежали в Шотландию и венчались в Эдинбурге {А не в Гретна-Грине {19}, как утверждает капитан Медвин.}. На путешествие ушли решительно все их наличные средства. Они нашли дом, где сдавались комнаты, и Шелли немедленно сообщил домовладельцу, кто они, зачем приехали, как поиздержались в дороге, и попросил его пустить их и одолжить им денег, пообещав вернуть долг с первым же почтовым переводом. Тот согласился - правда, при условии, что Шелли отпразднует с ним и с его друзьями свою свадьбу. Так и договорились. Домовладелец, однако, оказался настолько назойливым и бессовестным субъектом, что Шелли не выдержал. Когда свадебный обед закончился, гости разошлись и Шелли с невестой наконец остались наедине, вдруг раздался стук в дверь. Это был их домовладелец, который заявил: "У нас принято, чтобы ночью к молодым приходили гости купать невесту в виски". "Я тут же выхватил пару пистолетов, - рассказывал потом Шелли, - наставил их на него и сказал: "С меня хватит. Мне надоела ваша наглость. Еще раз позволите себе что-нибудь в этом роде, и я вышибу вам мозги". Перепугавшись, он стремглав бросился вниз по лестнице, а я запер дверь на засов".
Едва ли Шелли сам выдумал обычай "купать невесту в виски".
Покинув Эдинбург, молодожены некоторое время вели странствующий образ жизни. Первым их радушно принял у себя на озерах герцог Норфолк, а вслед за ним и остальные {20}. Затем они отправились в Ирландию, сошли в Корке, побывали на Килларнийских озерах и некоторое время прожили в Дублине, где Шелли стал ярым поборником освобождения Ирландии и расторжения англо-ирландской унии. Из Дублина они отправились на остров Мэн, оттуда на реку Нантгвилт {Нантгвилт (букв.: дикий ручей) впадает в Элан (приток Вая) милях в пяти выше Райадера. Прежде чем слиться, каждая река протекает по низкой глубокой узкой долине со скалистыми берегами. В каждой долине есть - или, по крайней мере, был - большой особняк, названный по имени реки. Куимэлан-Хаус был родовым поместьем мистера Гроува {21}, которого Шелли навещал до женитьбы в 1811 году. Нантгвилт-Хаус в 1812 году принадлежал фермеру, который сдавал лучшие комнаты в доме. Впоследствии я как-то проездом останавливался на день в Райадере. Места там действительно на редкость красивые. (Примеч. автора).} в Радноршире, потом в Линмаус близ Барнстэпла {Из Барнстэпла Шелли впервые написал мистеру Годвину письмо, в котором приглашал его к себе. Прежде чем встретиться, они некоторое время переписывались. После многократных, настойчивых приглашений мистер Годвин отправился наконец к Шелли в Линмаус, но молодоженов уже не застал. (Примеч. автора).}, оттуда на короткое время в Лондон, и наконец, сняли у мистера Мадокса дом в Таниролте {Tan-yr-allt (валлийское) - под обрывом. (Примеч. автора).} близ Тремадока в Карнарвоншире. Их пребывание в Таниролте ознаменовалось тем, что Шелли вообразил, будто кто-то покушается на его жизнь, после чего они немедленно уехали из Уэльса.
Мистер Хогг приводит несколько писем, описывающих эту таинственную ночную историю. Процитируем отрывок из письма Харриет Шелли, отправленного из Дублина 12 марта 1813 года. В нем она подробно останавливается на событиях той ночи.
"Мистер Шелли обещал подробно рассказать вам об ужасном происшествии, вынудившем нас покинуть Уэльс. Эту обязанность я беру на себя, ибо нервы у него теперь так расшатаны, что ему лучше вообще не вспоминать о случившемся.
26 февраля часов в десять-одиннадцать вечера мы отправились спать. Не прошло и получаса, как Шелли показалось, что он услышал шум в одной из комнат нижнего этажа. Он тут же спустился вниз, захватив с собой два пистолета, которые зарядил перед сном, словно предчувствовал, что они могут пригодиться. Войдя в бильярдную, он услышал удаляющиеся шаги и прошел в маленькую комнату, служившую ему кабинетом. Там он увидел человека, который в этот момент вылезал в окно, обсаженное высокими кустами. Незнакомец выстрелил в Шелли, но промахнулся. Выстрелил и Биши - осечка. Тогда незнакомец повалил Шелли на пол, и они стали бороться. Биши разрядил в него второй пистолет, и ему показалось, что он ранил своего противника в плечо, ибо тот сразу же вскочил на ноги, громко вскрикнув. "Клянусь богом, я отомщу! - сказал он. - Я убью вашу жену, изнасилую вашу сестру. Я отомщу, так и знайте!" С этими словами он скрылся, и мы решили, что до утра, по крайней мере, он больше не вернется. Когда произошло это ужасное происшествие, слуги еще не спали, хотя и легли. Было около одиннадцати. Мы все собрались в гостиной и не расходились часа два. После этого Шелли уговорил нас идти спать, считая, что нападение уже не повторится. Мы ушли, в гостиной остались только Биши и наш новый слуга, который был в доме всего один день. После того как я снова легла, прошло, вероятно, часа три, и вдруг раздался выстрел. Я побежала вниз и увидела, что фланелевый халат мужа и занавеска прострелены. Выяснилось, что Биши отослал Дэниэля узнать, который час, и, когда слуга вышел, услыхал за окном шум. Он шагнул к окну, убийца выбил стекло и выстрелил в него. К счастью, пуля пробила халат, но сам Биши не пострадал. По чистой случайности, он стоял боком, - стой он лицом к окну, пуля наверняка убила бы его. Биши тоже выстрелил, но пистолет опять дал осечку, и тогда он бросился на противника, вооружившись старой шпагой, которую мы нашли в доме. Убийца попытался было отнять шпагу, но тут в комнату вбежал Дэниэль, и он скрылся. Было четыре часа утра. Ночь была жуткая: свирепо выл ветер, лил дождь. С тех пор больше мы этого человека не видали, однако у нас есть все основания полагать, что он был из местных, так как на следующее же утро кто-то сообщил владельцам лавок, что мистер Шелли выдумал всю эту историю, специально чтобы уехать, не заплатив по счетам. Те поверили, и убийцу искать даже не пытались. В воскресенье мы покинули Таниролт".
Со своей стороны мистер Хогг замечает:
"Все, кто хорошо знал эти места, кто был наслышан о ночном происшествии и провел тщательное расследование, единодушно утверждают, что никто и не думал покушаться на жизнь Шелли".
Результаты расследования, о котором пишет мистер Хогг, были мне хорошо известны. Летом 1813 года я был в Северном Уэльсе и много слышал об этой истории. Когда на следующий день стали осматривать дом и лужайку за домом, то заметили, что трава на лужайке истоптана и примята. Однако следов на мокрой земле не нашли; следы оставались только между окном и поляной. Когда же увидели застрявшую в стене пулю, то поняли, что стреляли не в дом, а из дома. Из чего следовало, что все действия осуществлялись изнутри. Психологический феномен такого рода галлюцинаций мы рассмотрим более обстоятельно на другом примере. Речь идет о фантазии, хотя и не столь драматичной, но зато более стойкой и более подробно описанной. Впрочем, событие, которое я имею в виду, произошло гораздо позже, и в этой статье говорить о нем я не буду.
С Шелли я познакомился в 1812 году, как раз перед его поездкой в Таниролт. В 1813 году до моего отъезда в Северный Уэльс мы виделись пару раз. Когда я вернулся, он жил в Брэкнелле и пригласил меня к себе. Я приехал. Он жил с женой, ее сестрой Элизой и только что родившейся дочкой Иантой.
По этому поводу мистер Хогг пишет:
"Судя по всему, к дочери он был совершенно равнодушен, она не доставляла ему никакой радости. При мне, во всяком случае, он никогда не говорил о ней, а сам я ни разу ее не видел".
Что касается чувств поэта к своему первенцу, то здесь мистер Хогг заблуждается. К девочке Шелли был очень привязан; бывало, он подолгу носил ее на руках по комнате под заунывную песню собственного сочинения, которая состояла всего из одного выдуманного им слова. Он пел: "Яхмани, Яхмани, Яхмани" {Мелодия представляла собой монотонное повторение трех нот, не очень четко интонируемых. Своим звучанием эта мелодия ближе всего ко второй, третьей и четвертой ступеням минорной тональности. (Примеч. автора).}. Мне эта песня не нравилась, зато девочке - что важнее - нравилась очень и убаюкивала ее, когда она капризничала. Вообще детей своих Шелли обожал. Он был необычайно любящим отцом. Другое дело, что девочку окружали люди, которые ему не нравились. Он недолюбливал кормилицу и ненавидел свояченицу, которая уделяла ребенку много времени. Я часто думал, что если бы Харриет сама кормила ребенка, а ее сестра не жила с ними, их союз оказался бы гораздо более прочным. Но об этом позже, когда речь пойдет о том, как они расстались.
В Брэкнелле Шелли окружало многочисленное общество, причем большинство знакомых придерживалось таких же, как и он, взглядов на религию и политику, не говоря уж о вегетарианстве. У каждого, однако, был свой конек. Принимая отдельные положения протестантской церкви, каждый тем не менее по-своему толковал их, что неизбежно приводило к увлеченным и далеко не всегда сдержанным спорам. Порой я не мог удержаться от смеха, когда слышал, с каким пылом обсуждают они проблемы, лишенные всякой практической ценности, воображая при этом, будто от их споров по меньшей мере зависит благополучие всего человечества. Харриет Шелли всегда была готова посмеяться вместе со мной, чем также вызывала крайнее неодобрение самых заядлых спорщиков. В Брэкнелле мистера Хогга тогда не было, однако он прекрасно знал местное общество, и многие из тех, кто собирался у Шелли, выведены в его воспоминаниях под инициалами, которые нет никакой необходимости расшифровывать.
Одним из самых запоминающихся членов этого общества был человек, которого мистер Хогг называет Д. Ф. Н. {22} и о котором рассказывает несколько анекдотов.
Добавлю о нем кое-что и от себя. Это был вполне достойный человек, приятный собеседник, который ничуть не проигрывал от того, что воплощал собой одну, а вернее, две связанные между собой идеи. Он полагал, что все наши недуги - как душевные, так и телесные - возникают от употребления животной пищи и спиртных напитков; что вегетарианская пища и дистиллированная вода {Он считал, что вода в ее естественном состоянии полна ядовитых примесей, избавиться от которых можно только путем дистилляции. (Примеч. автора).} - залог всеобщего здоровья, нравственной чистоты и мира; что эта величайшая мораль проповедовалась еще в древнейшем Зодиаке - Дендере {23}, что Зодиак был разделен на две полусферы, верхняя была царством Оромаза - носителя добра, а нижняя - царством Аримана {24} - носителя зла; что каждая полусфера в свою очередь делилась надвое и что расходящиеся из центра четыре луча явились предтечей христианского креста. Две полусферы Оромаза отошли к Урану, или Брахме-Созидателю, и Сатурну, или Вишне-Спасителю. Две полусферы Аримана отошли к Юпитеру, или Шиве-Разрушителю, и к Аполлону, или Кришне-Восстановителю. В знаках Зодиака, таким образом, заключалось великое нравственное учение. В первом отсеке Телец-Бык, держащий в древнем Зодиаке факел в зубах, символизировал вечный свет. Рак-Краб, спящий под всеобъемлющими водами, по которым в цветке лотоса миллионы столетий плавал Брахма, символизировал божественное начало. Близнец олицетворял собой союз света и божественности, равно как и Лев, и сидящая на спине у Льва Прародительница-Любовь; Дева и Весы обозначали совпадение эклиптики с экватором и единообразие счастливого человеческого существования. В третьем отсеке первичное вступление зла в систему мироздания выражалось превращением небесного в земное, то есть Рака - в Скорпиона. Под этим порочным влиянием человек стал охотником - Стрельцом и преследовал диких зверей, символом которых был Козерог. Затем с животной пищей и стряпней в мир пришла смерть и все наши беды. Но в четвертом отсеке Дхаваншари или Эскулапа из моря поднялся Водолей с сосудом чистой воды и фруктами и вернул людям всеобщее счастье под знаком Овна, чья благосклонная власть даровала аргонавтам золотое руно и явилась истинным талисманом Оромаза.
Зодиак виделся ему во всем. Однажды мы гуляли близ Брэкнелла и заметили таверну с вывеской "Лошадиные подковы". На вывеске были изображены четыре подковы, и он тут же вообразил, что число подков олицетворяет собой древнейшее деление Зодиака. Он вошел в таверну и спросил у хозяина:
- Ваша таверна называется "Лошадиные подковы"?
- Да, сэр.
- И на вывеске всегда было четыре подковы?
- Их обычно четыре, сэр.
- Но не всегда?
- Мне случалось видеть и три.
- Быть этого не может: Зодиак на три не делится. Должно быть четыре. И знаете почему?
- Конечно, сэр. Ведь у лошади четыре ноги.
Тут мой попутчик выбежал из таверны в сильнейшем негодовании, и, когда я догнал его, он воскликнул: "Нет, вы когда-нибудь видели такого болвана?!"
У меня остались также очень приятные воспоминания о миссис Б. и ее дочери Корнелии. Об этих дамах Шелли пишет (Хогг, II, 515):
"Я снова взялся за итальянский язык... Корнелия Тернер помогает мне. По-моему, когда-то я говорил вам, что нахожу ее надутой и необщительной. Все ровно наоборот. Эта девушка - само совершенство. Она унаследовала божественные черты своей матери" {25}.
Мистер Хогг никак не мог понять, почему Шелли называл миссис Б. "Меймуне". На самом же деле он звал ее не Меймуне, а Маймуна - по аналогии с "Талабой" Саути.

Лицо как юной девы лик,
А волосы седы.

Для своих лет она действительно выглядела очень молодо, но волосы у нее были белые как снег.
В конце 1813 года Шелли оказался в плену одной из самых своих странных фантазий. Он вообразил, что старая грузная дама, с которой он как-то ехал вместе в почтовой карете, страдает слоновьей болезнью и что он заразился от нее этим неизлечимым заболеванием. Он ежеминутно ждал появления ужасных симптомов: ноги должны были раздуться до слоновьих размеров, а все тело покрыться гусиной кожей. Помню, он то и дело натягивал кожу на руках и шее, и если находил малейшую шероховатость, то кидался на первого попавшегося и начинал его ощупывать, сравнивая его кожу со своей. Своим нелепым поведением он не раз заставал врасплох юных дам, к которым кидался в гостях с быстротою молнии. Как только не пытались друзья развеять эту фантазию. Как-то я процитировал ему Лукреция:

Est elephas morbus, qui propter flumina Nili
Gignitur Aegypto in media, neque praeterea usquam {*}.
{* Есть среди Нила болезнь, что название носит "слоновой"
В Среднем Египте она, и нигде не является больше (лат.) {26}.
(Пер. Ф. А. Петровского).}
Эти строки, по его собственному признанию, очень его утешали. Но шло время, ноги его не толстели, кожа оставалась такой же гладкой, и наваждение постепенно прошло само собой.
В 1813 году в жизни Шелли имели место и другие важные события, однако уместнее будет увязать их с тем, что произошло годом позже. Сейчас же я остановлюсь на некоторых свойствах его характера, от хронологии не зависящих.
Надо сказать, что, если не считать священника, преподобного мистера Эдвардса из Хорсхэма {27}, Шелли никогда не оказывался под прямым или косвенным влиянием человека (будь то лицо государственное или частное), к кому он относился бы - или имел все основания относиться - хотя бы с малой толикой истинного уважения. Его собственный отец, учитель в Брентфорде, наставник в Итоне, ректор и преподаватели в Оксфорде, лорд-канцлер Элдон - все они представлялись ему деспотами и тиранами. Возможно, в память о своем духовном пастыре Шелли вообще несколько идеализировал сельских священников, всякий раз радуясь, если тот, как и он сам, увлекался классической литературой; именно поэтому поэт всегда был готов обойти sub silentio {молчанием (лат.).} возникавшие между ними спорные вопросы. Но подобные люди встречались ему крайне редко. Детские воспоминания, по-видимому, сыграли свою роль и в нижеследующем эпизоде, когда Шелли неожиданно загорелся идеей принять духовный сан.
Идей у него всегда было множество, и самая из них непредсказуемая - стать священником. Не берусь сказать, думал ли он об этом раньше или же эта мысль возникла неожиданно - скорее все же последнее, - но наш разговор по этому поводу мне хорошо запомнился. Как-то в начале лета, гуляя по одной деревне, мы вышли к уютному домику священника с чудесным садом, ограда которого была увита буйно цветущим корхорусом - растением по тем временам еще довольно редким. Любуясь домом, Шелли остановился. Первозданная тишина, укромная тропинка через сельское кладбище, очевидно, так сильно подействовали на него, что он вдруг сказал:
- Знаете, мне очень хочется быть священником.
- Как же можно стать служителем церкви с вашими понятиями о вере? - возразил я.
- Сверхъестественность религии - это еще не самое главное, - ответил он. - Что же касается христианской морали, то я более убежденный христианин, чем иные святоши. Только представьте себе, сколько пользы может принести хороший священник. Ведь он учит разуму и проповедует добро, подает пример благородного поведения и правильной, размеренной жизни; личным участием и добрым словом он утешает бедных, которые всегда могут обратиться к нему, если им неоткуда ждать помощи. Как прекрасно, что церковь разбросала таких людей по всей земле. Неужели я должен отказаться от всех преимуществ этого замечательного дела только потому, что существуют некоторые формальности, которые меня не устраивают? Им просто не следует придавать значения.
На это я ответил ему, что в служении церкви есть немало отрицательных сторон, которые он в своем стремлении стать священником не учитывает. Шелли задумался, потом перевел разговор на другую тему и больше об этом никогда со мной не говорил.
Он очень любил романы Брауна, Чарлза Брокдена Брауна {28}, американского писателя, который умер в возрасте тридцати девяти лет.
Его первым романом был "Виланд". Отец Виланда подолгу жил один в летнем флигеле, где и погиб во время неожиданно вспыхнувшего пожара. На Шелли этот флигель произвел сильное впечатление. Подыскивая себе загородный дом, он всегда выяснял, есть ли на участке летняя пристройка либо место для ее строительства.
Вторым романом был "Ормонд". Героиня романа - Констанция Дадли - всегда оставалась одной из самых любимых героинь Шелли, если не самой любимой.
Третий роман Брауна назывался "Эдгар Хантли, или Лунатик". В этом романе на Шелли чрезвычайно сильное впечатление произвела сцена, в которой Клитеро во сне роет под деревом могилу.
В четвертом романе "Артур Мервин" Брауну особенно удалось описание желтой лихорадки в Филадельфии и ее окрестностях; есть подобные сцены и в "Ормонде". В изображении эпидемий Брауну не было равных. Шелли был очень разочарован, что герой романа променял простую крестьянскую девушку на богатую еврейку. Правда, он понимал, что без этой измены в романе не было бы печальной развязки. Ведь три предыдущих романа писателя также кончались трагически.
Эти четыре книги, бесспорно, были творениями незаурядного таланта: замечательны они еще и тем, что в них самые обыденные причины приводили к самым, казалось бы, сверхъестественным последствиям. "Виланд" как никакой другой "готический роман", вызывает в читателе суеверный ужас.
Браун написал еще два романа: "Джейн Талбот" и "Филип Стэнли". В них он отошел от "готики" и ограничился описанием будничной жизни. В отличие от предыдущих, последние две книги писателя большого успеха не имели.
Из всего, что Шелли читал, глубже всего укоренились в его сознании и повлияли на формирование его личности первые четыре романа Брауна, а также "Разбойники" Шиллера и "Фауст" Гете. Он неустанно изучал великих поэтов древности, Навсикая и Антигона были его любимыми героинями. Не помню, чтобы он восторгался кем-нибудь из наших старых английских поэтов, за исключением, пожалуй, Шекспира и Мильтона.
Он самозабвенно любил Вордсворта и Колриджа, в меньшей степени - Саути. Все они оказали заметное влияние на его стиль, а Колридж к тому же и на воображение. Однако восторгаться еще не значит испытывать душевную близость, - именно произведения Брауна более всех остальных авторов отвечали складу его ума. Особенно близок ему был идеальный и вместе с тем столь живо написанный образ Констанции Дадли.
Ему также очень нравились "Стансы" Вордсворта, написанные на экземпляре "Замка праздности" Томсона {29}. Он говорил, что пятое стихотворение всегда напоминало ему обо мне. На это я отвечал, что первые четыре, напротив, во многом приложимы к нему. "Поразительная проницательность Вордсворта, - говорил Шелли, - проявилась в том, что в стансах он прозорливо сблизил двух столь непохожих друг на друга вымышленных персонажей и что при этом каждый из них в отдельности живо напоминает двух реально существующих друзей. И это в стихотворении, написанном задолго до того, как они познакомились; когда они еще были детьми, а сам он понятия не имел об их существовании".
Восторг, который испытывает герой первых четырех стансов Вордсворта в саду счастливого замка, его мятущийся дух, неуемная тяга к странствиям, изнеможение, в котором он возвращается и предается покою, - все в этих стихах словно списано с Шелли. Особенно показательны в этом смысле строки четвертого станса:

Тот почитал избранником его,
А тот считал прямым исчадьем ада,
Служил поэзии и оттого,
Могучий дух, как облаков громада.
Мчал ввысь его, сметая все преграды.

Шелли часто цитировал похожий отрывок из "Чайльд Гарольда", также принимая его на свой счет:

Моряк в порту найдет
Конец трудам опасным и заботам,
А дух - уплывший в Вечность мореход -
Не знает, где предел ее бездонных вод {*}.
{* Пер. В. Левика {30}.}

Одной из причин его постоянного беспокойства была и вегетарианская диета. Когда он жил на одном месте, то строго и сознательно соблюдал диету, которая, однако, не шла ему на пользу: от растительной пищи он слабел, нервничал, легко возбуждался. В это время на него находили всевозможные причуды, которые вынуждали его переезжать из одного города в другой. Останавливаясь в гостиницах, он питался, по его словам, "как попало", то есть как все остальные. Когда же от обычной пищи ему становилось лучше, он считал, что все дело в перемене места, а никак не диеты. Как-то раз, живя за городом, я получил от Шелли записку с просьбой навестить его в Лондоне. Я приехал и застал его в постели.
- Вы прекрасно выглядите, - сказал он мне. - Наверно, по-прежнему питаетесь животной пищей и пьете спиртное?
Я ответил утвердительно.
- Вы же видите перед собой разболевшегося вегетарианца,
- А может быть, именно в диете и кроется причина вашей болезни?..
В этом Шелли никогда бы сам не признался, однако вскоре после нашего разговора он вновь пустился в далекое путешествие по каким-то глухим местам и, питаясь "как попало", разумеется, поправился.
Театр он почему-то не любил, и мне потребовалось немало усилий, чтобы преодолеть эту неприязнь. Как-то вечером я уговорил его пойти на "Школу злословия" {31}. В конце спектакля, сравнив сцены, в которых Чарлз Сэрфейс был навеселе, со сценой из четвертого акта, где зритель вновь возвращается в библиотеку Джозефа, Шелли заметил: "Идея комедии ясна: увязать добродетель с бутылками и стаканами, а порок - с книгами". Мне стоило немалого труда уговорить его досидеть до конца. Он часто говорил о "губительном и извращенном духе комедии". Думаю, что на комедии он после этого больше не ходил. Вместе с тем я хорошо помню, с каким интересом он наблюдал за игрой мисс О'Нийл, исполнявшей роль Бьянки в "Фацио" {32}. Уверен, что Шелли имел в виду именно ее, когда писал образ Беатриче в "Ченчи".
Во время сезона 1817 года я уговорил его пойти со мной в оперу. Давали "Don Giovanni" {"Дон-Жуана" (ит).}. Перед началом он спросил, что это - комедия или трагедия. Я ответил: и то, и другое, но все же скорее комедия, чем трагедия. После убийства Командора Шелли сказал: "И это вы называете комедией?" Но постепенно музыка и действие захватили его. Я спросил, что он думает об Амброгетти. "По-моему, - ответил Шелли, - он ничем не лучше персонажа, которого играет". За оперой последовал балет, в котором главной danseuse {танцовщицей (фр.).} была мадемуазель Милан_и_. Он остался от нее в восторге и сказал, что и представить себе не мог такой грациозности. Впечатление о ней сохранилось у него надолго, ибо спустя несколько лет в письме из Милана {33} он писал мне: "Мадемуазель Миланй у них тут нет".
С тех пор и вплоть до того времени, когда он окончательно покинул Англию, Шелли не пропускал ни одного представления итальянской оперы. Он восхищался музыкой Моцарта, особенно в опере "Nozze di Figaro" {"Женитьба Фигаро" (ит.).}, которая несколько раз игралась в начале 1818 года.
Не помню, чтобы ему нравились спектакли английского театра, кроме разве что "Фацио". Впрочем, если мне не изменяет память, он и был-то всего на двух вышеупомянутых представлениях. Он так и не полюбил комедию, несмотря на все мои доводы. Однажды - как великолепный пример поэтичности и богатой образности комедии - я прочел ему монолог Мигеля Переса из пьесы "Женись и управляй женой" {34}, который тот произносит в своем убогом жилище. Когда я дошел до пассажа:

Хозяйка наша, старая карга,
От духоты и голода иссохла
И день-деньской у очага сидит
(А весь очаг - три кирпича негодных.
Устойчивых, как карточный домишко),
С Сивиллой, дымом прокопченной, схожа.
Есть у нее служанка, но у той
Вид чудища, хотя она и девка:
Грязь и жара, что здесь царит, все тело
Ей скорлупой покрыли, как орех.
Бормочут обе, укают, как жабы,
Иль завывают, как сквозняк в щели {*}. -
{* Пер. П. Мелковой.}
он сказал: "И это вы называете комедией! Сначала общество доводит этих бедняг до ужасающей нищеты, так что они и на людей становятся непохожи, а потом, вместо того чтобы относиться к ним как к существам, достойным глубочайшего сожаления, мы выставляем их на посмешище, словно чудовищных уродов". "Но признайте хотя бы красоту слога", - сказал я ему. "Пожалуй, - согласился он. - Однако, если чувство извращено, то чем слог выразительнее, тем хуже".
Как уже говорилось в начале, до тех пор пока не будут напечатаны третий и четвертый тома воспоминаний мистера Хогга, я не стану касаться событий, предшествовавших разрыву Шелли с первой женой, равно как и обстоятельств, непосредственно с этим разрывом связанных.
Замечу лишь, что история ухода Шелли от первой жены, как никакая другая, доказывает удивительную прозорливость наблюдения Пейн Найта, который писал: "Тот самый брак, которым кончается комедия, может явиться началом трагедии" {"Ни один здравомыслящий человек еще ни разу не пускался в рискованное предприятие из романтического желания подражать литературному вымыслу. Литературные примеры оказывают влияние лишь на поступки юных дам в делах любви и брака, однако, как нам представляется, влияние это отнюдь не столь велико, как полагают суровые моралисты, - ведь побеги и измены появились гораздо раньше, чем пьесы и романы, их описывающие. Если же и найдутся романтические создания, подверженные этому влиянию, то они, руководствуясь в житейских делах литературным вымыслом, вполне могут жестоко просчитаться, ибо тот самый брак, которым кончается комедия, может явиться началом трагедии" (Принципы вкуса. Кн. III, гл. 2, разд. 17). (Примеч. автора).}.

* ЧАСТЬ II *

Y Gwir yn erbyn y Byd.
Истина против мира.

Афоризм бардов

Поскольку третий и четвертый тома мистера Хогга так и не появились в печати, а сэр Перси и леди Шелли сами воспользовались материалами, которые они в свое время предоставили мистеру Хоггу; поскольку леди Шелли, взяв за основу те факты биографии поэта, какие сочла нужными, и литературно их обработав, выпустила книгу собственных воспоминаний {Воспоминания о Шелли. Из достоверных источников. Издано леди Шелли. Лондон: Смит енд Элдер, 1859. (Примеч. автора).}, мне кажется, что теперь я располагаю всеми необходимыми данными для завершения собственных мемуаров, которые явятся своего рода отправной точкой для последующих авторов, если таковые сочтут возможным обратиться к моим запискам.
В предисловии к своей книге леди Шелли пишет:
"К сожалению, с мемуарами мистера Хогга мы познакомились, только когда они уже вышли в свет. Совершенно невозможно было заранее предугадать, что на основании таких материалов будет написана книга, которая поразит и глубоко возмутит всех, кто вправе судить о личности Шелли. Однако особое разочарование мы испытали оттого, что эта чудовищная карикатура на Шелли увидела свет как бы с моего одобрения, - ведь автор посвятил свое сочинение мне.
Руководствуясь чувством долга перед памятью поэта, мы были вынуждены забрать материалы, которые в свое время передали его старинному другу и которые в его воспоминаниях были, на наш взгляд, самым невиданным образом извращены. Таким образом, у нас не оставалось иного выхода, как взять на себя труд самим опубликовать эти материалы, связав их между собой лишь той повествовательной канвой, какая необходима для удобства читателя".
К глубокому сожалению, должен сразу же заметить, что леди Шелли и я не сходимся во взглядах на обстоятельства, связанные с разрывом супругов Шелли.
По мнению капитана Медвина, разрыв этот произошел по обоюдному согласию. Той же точки зрения придерживаются мистер Ли Хант и мистер Миддлтон, да и во всех известных мне биографиях Шелли эта версия считается установленным фактом.
Леди Шелли пишет:
"В конце 1813 года постепенно возникшее охлаждение между супругами привело к окончательному разрыву, после чего миссис Шелли вернулась в дом отца, где и родила своего второго ребенка - сына, который умер в 1826 году.
О событиях этого мучительного для Шелли времени, равно как и о причинах разрыва я говорить здесь не стану. Как заметила сама Мэри Шелли: "Не время еще раскрыть правду, а от домыслов следует воздержаться". На сегодняшний день еще не существует ни одной биографии, где бы было приведено подробное, хотя бы отдаленно соответствующее действительности описание этих печальных событий; не сказано правды ни о нем самом, ни о людях, его окружавших. Не желая также вдаваться в подробности, позволю себе лишь одно замечание по этому поводу. Проступки столь благородного и великодушного человека, каким был Шелли, касайся они его и никого больше, не побоятся признать лишь те, кто по-настоящему любили его, ибо они твердо убеждены: если дать его ошибкам беспристрастную оценку, можно составить более верное и яркое представление о его личности, чем то, что оставили современники.
Все близко знавшие Шелли в те годы совершенно по-разному трактуют это грустное событие, приукрашивая его в соответствии с собственными взглядами и личными симпатиями. Никому из них Шелли, по-видимому, не говорил всей правды. Мы, которые носим его имя и являемся членами его семьи, располагаем бумагами, написанными его собственной рукой. Бумаги эти когда-нибудь, быть может, расскажут вел правду о жизни поэта; пока же, за исключением детей Шелли, мало кто из ныне живущих имел возможность с ними познакомиться.
Между тем уже теперь чувство долга обязывает нас опровергнуть одно распространенное заблуждение.
Шелли иногда обвиняют в смерти Харриет. Это совершенно неверно. Между трагической гибелью Харриет и поведением ее мужа не было прямой связи. Вместе с тем смерть первой жены действительно оставалась для Шелли неистощимым источником глубочайших страданий; на нежную, ранимую душу поэта навсегда легла мрачная тень от могилы его первой возлюбленной, которая рассталась с жизнью по собственной воле" {35}.
Этой фразой заканчивается шестая глава. Седьмая начинается так:
"Годвины заинтересовались Шелли еще тогда, когда он по собственной инициативе приехал в Кэсвик. Знакомство, которое завязалось у него с Годвином во время случайных наездов поэта в Лондон, со временем переросло в близкую дружбу. Только в обществе Годвинов Шелли мог немного отвлечься от своего тогдашнего горя. Ведь был он тогда еще очень молод. Его переживания, замкнутость, самобытность, яркая одаренность и пылкий энтузиазм произвели огромное впечатление на дочь Годвина, Мэри, которой в то время было всего шестнадцать лет и которая привыкла, что о Шелли отзываются как о человеке загадочном и в высшей степени незаурядном. Однажды, повстречав девушку у могилы ее матери на кладбище святого Панкратия, Шелли вдохновенно рассказал ей историю своего бурного прошлого - как он страдал, как ошибался. Он заверил ее, что, полюби она его, и он вписал бы свое имя в один ряд с теми благородными и мудрыми людьми, которые сражались за счастье ближних и в любых невзгодах превыше всего ставили интересы человечества.
Она не колеблясь протянула ему руку и навечно связала с ним свою судьбу. Оба они до конца оставались верны своему слову, свидетельством чему послужат последующие главы этих "Воспоминаний"".
Только неопытностью автора можно объяснить то, что последовательность изложения в этих двух отрывках не совпадает с последовательностью реальных событий: у леди Шелли получается, что в то время Шелли был опечален смертью Харриет. Однако Харриет погибла только спустя два с половиной года после разрыва, который совпадает по времени с решением ее мужа связать свою судьбу с Мэри Годвин. Что же касается самого разрыва, то, несмотря на нежелание Шелли посвящать близких друзей в свою личную жизнь, сохранились все же кое-какие факты, которые говорят сами за себя и воспринимаются вполне однозначно.
Брак в Шотландии был заключен в августе 1811 года. В письме, которое шестнадцать месяцев спустя Шелли писал одной своей знакомой (10 декабря 1812 года), сказано:
"Как вы можете называть Харриет светской дамой?! Тем самым вы ее оскорбляете, причем, с моей точки зрения, самым незаслуженным образом. Непринужденность и простота, естественность в обращении, прямодушие всегда были в моих глазах самыми главными ее достоинствами, ни одно из которых несовместимо со светской жизнью, ее тщеславным притворством и вульгарной eclat {зд.: болтовней (фр.).}. Вам будет очень нелегко переубедить меня, ибо каждый день я имею возможность воочию убеждаться в необоснованности ваших наблюдений" (Воспоминания, с. 44).
Следовательно, до конца 1812 года ни о каком охлаждении между супругами не могло быть и речи. Равно как и в 1813 году, если только мне не изменяет память.
Осенью 1813 года Шелли из Брэкнелла отправился на Камберлендские озера, а оттуда в Эдинбург. В Эдинбурге он познакомился с молодым бразильцем по имени Баптиста, приехавшим в Англию изучать медицину по настоянию отца, а вовсе не из любви к науке, которую он от души ненавидел за умозрительность и бездоказательность. После отъезда Шелли из Эдинбурга молодые люди переписывались, а потом возобновили знакомство в Лондоне. Баптиста был искренним, сердечным и очень воспитанным юношей. Будучи человеком весьма увлекающимся, он с воодушевлением воспринял все идеи Шелли, вплоть до вегетарианства. Баптиста переводил на португальский язык "Королеву Маб" и как-то показал мне сонет, который собирался предпослать своему переводу. Начинался он так:

Sublime Shelley, cantor de verdade! {*} -
{* О Шелли, дух высокий, ты - истины певец (португ.).}
- а заканчивался:

Surja "Queen Mab" a restaurai о mundo {*}.
{* Для возрождения мира явится "Королева Маб" (португ.).}

Остальные строки сонета я забыл. Умер Баптиста рано, от какой-то болезни легких. Английский климат был ему вреден, но он этим легкомысленно пренебрег.
В Лондон Шелли вернулся незадолго до рождества, потом снял на два-три месяца дом в Виндзоре, а в Лондон наведывался от случая к случаю. В марте он сочетался повторным браком с Харриет, о чем свидетельствует следующая запись в церковной книге:

Браки, заключенные в марте 1814 года

164. Перси Биши Шелли и Харриет Шелли (урожденная Вестбрук, девица, несовершеннолетняя), оба прихожане этого прихода, сочетаются повторным браком без оглашения (в первый раз бракосочетание происходило по ритуалу шотландской церкви), дабы устранить всякие сомнения, какие возникали либо могут возникать в отношении вышеупомянутого брака (с согласия Джона Вестбрука, родного, законного отца упомянутой несовершеннолетней девицы) сего дня 24 марта 1814 года.

Обвенчаны мною, Эдвардом Уильямсом, священником.
Браком сочетались: Перси Биши Шелли,
Харриет Шелли, урожденная Вестбрук.
В присутствии: Джона Вестбрука
Джона Стэнли.

Вышеизложенное есть точная выписка из книги регистрации браков прихода святого Георгия на Ганноверской площади; выписка сделана 11 апреля 1859 года. - Мною, Г. Вейтменом, священником.

Стало быть, утверждение о том, что "постепенно возникшее охлаждение между супругами привело к окончательному разрыву в конце 1813 года", не соответствует действительности. Дата прилагаемой выписки - убедительное тому доказательство. Если бы к этому времени, как утверждает леди Шелли, отношения между супругами зашли в тупик, повторное венчание вряд ли бы вообще состоялось. Развод был бы тогда лучшим решением для обеих сторон, тем более что в Шотландии не составило бы труда добиться расторжения первого брака.
Ни о каком охлаждении, тем более разрыве не могло быть и речи до тех пор, пока, вскоре после заключения повторного брака, Шелли не познакомился с той, которая впоследствии стала его второй женой.
Расстались они вовсе не по обоюдному согласию. Едва ли Шелли мог представить дело подобным образом. Мне, во всяком случае, он ничего такого не говорил. Что же касается самой Харриет, то ее рассказ обо всем случившемся решительно противоречил такому предположению.
После первой же встречи с Мэри Уолстонкрафт Годвин Шелли вполне мог бы сказать: "Ut vidi! Ut peril!" {"Увидел и погиб" (лат.).} Ни в одной книге, будь то роман или историческое исследование, мне ни разу не доводилось встречать более внезапной, бурной, неукротимой страсти, чем та, которой был охвачен Шелли, когда я, по его просьбе, приехал к нему в Лондон. По тому, как он выглядел, как говорил и держался, создавалось впечатление, что он разрывается между былыми чувствами к Харриет, с которой он тогда еще не порвал, и охватившей его теперь страстью к Мэри; казалось, его рассудок уподобляется "маленькому государству, где вспыхнуло междоусобье" {36}. Глаза его были воспалены, волосы и одежда в беспорядке. Он схватил со стола склянку с морфием и воскликнул: "Теперь я с этим не расстаюсь" {В письме к мистеру Трелони от 18 июня 1822 года Шелли пишет: "Разумеется, в Ливорно вы будете вращаться в обществе. Если вам встретится какой-нибудь ученый муж, умеющий приготовить синильную кислоту либо эфирное масло горького миндаля, и вам удастся достать мне немного этой настойки, я буду вам очень признателен. Ее приготовление требует исключительной осторожности, ведь концентрация должна быть очень сильной. Я готов заплатить за это лекарство любую цену. Помните, совсем недавно мы с вами говорили об этом средстве, и оба выразили желание иметь его в своем распоряжении. Во всяком случае, мое желание было вполне серьезным, оно руководствовалось стремлением избегнуть ненужных страданий. Надеюсь, вы понимаете, что в настоящий момент я вовсе не собираюсь кончать жизнь самоубийством, но, откровенно говоря, я с удовольствием имел бы при себе этот золотой ключ к обители вечного покоя. В медицине синильная кислота применяется в ничтожных дозах, которых совершенно недостаточно, чтобы разом покончить со всеми невзгодами. Стоит выпить всего одну каплю этого снадобья, даже меньше, - и наступает мгновенная смерть" (Трелони, с. 100-101).}. И добавил: "Я все время повторяю про себя строки Софокла, которые вы так любите цитировать:

Не родиться совсем - удел
лучший. Если ж родился ты,
В край, откуда явился, вновь
возвратиться скорее {*} {37}

{* Мне кажется, Шелли и раньше никогда не путешествовал без пистолетов - для самозащиты - и морфия, чтобы справиться с непереносимой болью. Он часто испытывал тяжелейшие физические страдания, и это письмо, вероятно, писалось в предчувствии, что со временем они станут неизлечимыми и настолько мучительными, что он хотел себя от них обезопасить. (Примеч. автора).}
Немного успокоившись, он сказал:
- Всякий, кто меня знает, должен понимать, что моей подругой жизни может стать только та, которая чувствует поэзию и разбирается в философии. Харриет - благородное существо, однако ни того, ни другого ей не дано.
- Но мне всегда казалось, что вы очень привязаны к Харриет, - возразил я.
- Если бы вы знали, как я ненавижу ее сестру, - сказал он, оставив без внимания мои слова.
"Благородным существом" он называл свою первую жену и в разговоре с другим другом, который еще жив, давая тем самым понять, что Харриет из благородства смирится с тем, что его сердце навсегда отдано другой. Она, однако, не смирилась, и он разрубил гордиев узел, покинув Англию вместе с мисс Годвин 28 июля 1814 года.
Вскоре после этого я получил письмо от Харриет, которая хотела меня видеть. Она жила в доме своего отца на Чэпел-стрит, Гровнор-сквер. Там-то она и сообщила мне обо всем, что случилось. Ее история, как уже говорилось, решительно противоречила предположению о том, что разрыв между нею и Шелли произошел по обоюдному согласию.
Тогда же она описала мне - отнюдь не в самых лестных выражениях - внешность новой возлюбленной Шелли, которую я еще ни разу не видел.
-. Что же в таком случае он нашел в ней? - спросил я ее.
- Ровным счетом ничего, - ответила она, - если не считать того, что ее зовут Мэри, и не просто Мэри, а Мэри Уолстонкрафт.
На самом же деле Мэри Годвин была чрезвычайно хороша собой и умна. Впрочем, нет ничего удивительного в том, что Харриет не смогла оценить ее по достоинству.
Память о Харриет обязывает меня со всей определенностью заявить, что она была любящей и верной супругой и что поведение ее было совершенно безупречным и достойным всяческого уважения.
Мистер Хогг пишет: "Шелли говорил мне, что его друг Роберт Саути как-то сказал ему: "Мужчина должен уметь ужиться с любой женщиной. Я ведь не расстаюсь со своей женой. По-моему, в конечном счете семейная жизнь у всех одинакова. Выбор женщин невелик, да и разницы между ними, признаться, тоже нет никакой"" (Хогг, т. I, с. 423). "Любая женщина", полагаю, сказано было не случайно. Тем не менее менять жен, которых каждый из них выбрал, Саути со своей стороны считал вовсе не обязательным.
Мне Шелли тоже рассказывал об этом разговоре с Саути. Состоялся он осенью 1814 года после его возвращения из первой поездки по Швейцарии. Разговор происходил, насколько я помню, в кабинете у Саути, где висел портрет Мэри Уолстонкрафт {38}. Не могу сказать, был ли сам Саути влюблен в эту женщину, однако то, что он ей искренне восхищался, видно хотя бы из "Послания к Амосу Коттлю" {39}, которым открывается "Исландская поэзия" (1797) последнего; после описания норвежского пейзажа Саути пишет:

Подобные картины как живые встают передо мной.
Когда я вспоминаю строки барда,
Воспевшего изгнанника из Ардебейла {40}.
Запечатлела их и та, которой равных не было средь женщин.
При мысли, что сей светлый ум
До времени угас в могиле,
Душат слезы... {*}
{* Пер. А. Ливерганта.}

Из пояснения к тексту следует, что Саути имеет в виду Мэри Уолстонкрафт и намекает на ее "Письма из Норвегии" {41}.
Шелли давно знал Саути и хотел восстановить их близкие отношения, но Саути был не расположен дружить с ним. Указав на портрет, он выразил глубокое сожаление по поводу того, что дочь такой безупречной женщины оказалась в столь сомнительном положении. В этой связи Саути, весьма вероятно, и высказал мысль, которую процитировал мистер Хогг; возможно, его замечание было продиктовано нежными чувствами, которые он сам питал к Мэри Уолстонкрафт; кроме того, он хорошо знал Харриет и, по-видимому, считал ее идеальной женой.
Мало кто теперь помнит Харриет Шелли. Мне, однако, она хорошо запомнилась, и я постараюсь, по возможности подробно, описать ее внешность. У Харриет была прекрасная фигура: легкая, подвижная, изящная; черты лица правильные и миловидные; волосы светло-каштановые, причесанные скромно и со вкусом. Одевалась она, что называется, simplex munditis {с изысканной простотой (лат.).}. У нее был на редкость красивый цвет лица: сквозь матовую белизну прозрачной кожи пробивался нежный румянец. Голос у нее был приятный, манера говорить - самая откровенная и располагающая, настроение - неизменно бодрое, а смех - простодушный, звонкий и выразительный. К тому же она была хорошо образована. Читала много, но с выбором. Писала только письма, зато писала их превосходно. Природные чистосердечие и непосредственность столь наглядно проявлялись в ее поведении, что достаточно было всего раз оказаться в ее обществе, чтобы хорошо узнать ее. Она была очень привязана к мужу и всячески старалась приноровиться к его привычкам. Если они выезжали, она была украшением общества; если, напротив, жили замкнуто - не хандрила; если же путешествовали, ее целиком захватывала смена впечатлений.
Разумеется, никто из лично знавших Харриет и Мэри не станет отрицать, что с интеллектуальной точки зрения вторая жена подходила ему больше первой. Следует также учитывать, что интеллектуал, человек не от мира сего, больше нуждается в глубоком взаимопонимании, чем обычные люди. Однако Саути, который не любил интеллектуальных женщин и довольствовался той женой, какую имел, вполне мог полагать, что и Шелли не следовало изменять своим привязанностям.
Уехав из Англии в 1814 году, новобрачные отправились в путешествие по Европе. Из Швейцарии Шелли написал мне шесть писем, которые впоследствии были опубликованы вместе с "Шестинедельной поездкой" - своеобразным дневником, который во время их путешествия вела та, с кем отныне он неразрывно связал свою судьбу. Когда они вернулись, Шелли нас познакомил.
Остаток 1814 года они провели в основном в Лондоне. Эта зима была, пожалуй, самой уединенной порой в жизни Шелли. По вечерам я часто бывал у него и не припоминаю, чтобы встречал в его доме кого-нибудь, кроме мистера Хогга. Со своими немногочисленными друзьями Шелли теперь совершенно разошелся. К тому же он был сильно стеснен в средствах и пытался одолжить денег под будущее наследство у тех, кого лорд Байрон называл "иудеями и их собратьями христианами". Однажды, когда мы гуляли по берегу Серрейского канала, беседовали о Вордсворте и цитировали его стихи, Шелли неожиданно спросил: "Как вы думаете, мог бы Вордсворт писать такие стихи, если бы когда-нибудь имел дело с ростовщиками?" На своем собственном примере тем не менее Шелли доказал, что это общение ничуть не повредило его поэтическому дару.
Серрейский канал был излюбленным местом наших прогулок. От него отходил Кройдонский канал, протекавший по лесистой местности. Кройдонского канала теперь больше нет, он уступил место хотя и более полезному, но, безусловно, менее живописному железнодорожному полотну. Не знаю, существует ли еще Серрейский канал. Шелли ужасно любил пускать бумажные кораблики и часто занимался этим на Серпантине {42}. Однако самое лучшее место, которое он нашел для своего любимого занятия, было под Брэкнеллом: чистая заводь на вересковой пустоши, с твердым берегом, без водорослей, так что можно было пустить крохотное суденышко по ветру и, обежав круг, подхватить его с подветренной стороны. Однако именно на Серпантине он иногда пускал еще более тщательно сделанные кораблики, груженные медной монеткой. Занимался он этим в присутствии ребятишек, которые стремглав бежали вокруг заводи навстречу кораблю, и, когда тот благополучно приставал к берегу и дети с криком бросались на монетку, Шелли с трудом сдерживался, чтобы не закричать громче них. Река для такой забавы не годилась, даже Виргинское озеро, на котором он иногда затевал эти соревнования, подходило не вполне: оно было слишком велико, и ребята не успевали обежать его. Мне, признаться, тоже нравилось это занятие, я увлекался им еще до нашего знакомства и, возможно даже, сам приохотил к нему Шелли, что едва ли могло вызвать энтузиазм у моего друга мистера Хогга, который отнюдь не разделял нашего увлечения и всякий раз приходил в ярость, когда мы, гуляя холодным зимним днем по Бэгшот-Хиту, останавливались у какой-нибудь лужи, от которой Шелли невозможно было оторвать, пока он не "снаряжал" целую флотилию, воспользовавшись для этой цели пачкой завалявшихся в кармане писем. Хотя и может показаться странным, что взрослые люди всерьез предавались детской забаве, развлечение это было, по крайней мере, совершенно невинным, свидетельствующим о том, что Шелли "не смешивал утехи и невзгоды" {*}.

{* Давай, пастух, учтем Закон природы:
Скрывая и являя научить.
Не будем смешивать утехи и невзгоды.
От счастья грудь сумеем отличить.
Вордсворт. Источник в Хартлипе (Примеч. автора).
(Пер. А. Ливерганта).}

Летом 1815 года Шелли поселился в доме на Бишопгейт, у восточного входа в Виндзорский парк, где прожил до лета 1816 г. К тому времени, пожертвовав частью причитавшегося ему наследства, он добился от отца (вместо прежних двухсот) тысячи фунтов годового дохода.
В это время я жил в Марло и часто приходил погостить у него несколько дней. В конце августа 1815 года мы совершили путешествие вверх по Темзе, в Лечлейд, и даже дальше - пока река совсем не обмелела. Лето было засушливое, и нам удалось подняться лишь немногим выше Инглшэмской запруды - тогда еще ветхой, подвижной плотины, пригодной для судоходства, а не неподвижного сооружения, как теперь. В те годы река еще была судоходной до самого Криклейда. Качаясь по ветру и уныло поскрипывая, висел на цепи одинокий шлюз. Когда мы увидели, что прямо посередине реки стоит стадо коров, а вода едва прикрывает им копыта, то поняли, что наше путешествие подошло к концу. Старый Виндзор был отправным и конечным пунктом нашего путешествия, которое в общей сложности продолжалось около десяти дней. Думаю, что именно тогда Шелли по-настоящему пристрастился к гребле, которой потом с увлечением занимался всю оставшуюся жизнь. Когда мы плыли вверх по течению, в сторону Оксфорда, он так плохо себя чувствовал, что боялся, как бы ему не пришлось вернуться. Питался он исключительно чаем и бутербродами, иногда пил какой-то искусственный лимонад, который сам делал из порошка и называл пимперлимпимп, так как в это время читал "Сказку бочки" {43}. Он обратился к врачу, но лучше ему, по-моему, не стало.
- Если бы врач позволил мне назначить свой курс лечения, я бы вас мигом вылечил, - сказал я Шелли.
- А что бы вы мне прописали? - спросил он.
- Три бараньих отбивных с перцем, - ответил я.
- В самом деле?
- Совершенно в этом уверен.
Он меня послушался, и мое средство подействовало незамедлительно. Остаток пути Шелли ел то же, что и я, энергично греб, был весел, бодр, жизнерадостен. Всю неделю он пребывал в самом лучшем расположении духа. На два дня мы остановились в уютной гостинице в Лечлейде, где и были написаны строки "Летний вечер на Темзе в Лечлейде". С нами был мистер Шелли (младший брат поэта), который вел дневник нашега путешествия. Думаю, дневник этот не сохранился.
Всю зиму 1815-1816 годов Шелли мирно прожил в Бишопгейте. Мистер Хогг приходил к нему пешком из Лондона, а я, как и раньше, из Марло. Мистер Хогг называл эту зиму "аттической", так как ничем, кроме греческого, мы в это время не занимались. Насколько я помню, больше у Шелли зимой никто не бывал. Заходили, правда, один-два челочка, но задерживались недолго, так как видели, что хозяин к ним явно нерасположен. Единственным исключением был врач - квакер, доктор Поуп из Стейнса. Этот почтенный пожилой джентльмен не раз бывал у него, причем в качестве друга, а не врача. Он очень любил поговорить с Шелли о теологии. Поначалу Шелли уклонялся от подобных тем, говоря, что его взгляды могут прийтись доктору не по вкусу, но тот отвечал: "Я всегда рад слушать вас, дорогой Шелли. Ведь вы, я вижу, человек незаурядный".
В это время Шелли писал "Аластора". Он никак не мог придумать заглавия, и я предложил назвать поэму "Аластор, или Дух уединения". Греческое слово Ἀλάστωρ означает "злой гений", хотя смысл этих двух слов несколько иной - как в Φαυείς Αλάστπρ ᾔ παπός ... Эсхила. В поэме дух уединения изображается духом зла. Правильное значение слова я привожу здесь потому, что многие полагают, будто Аластор - имя героя поэмы.
За зиму Шелли опубликовал эту поэму вместе с еще несколькими стихотворениями.
В самом начале лета 1816 года Шелли вновь охватила тревога, в результате чего он во второй раз отправился в Европу. Как уже не раз бывало, перед самым отъездом поэту явился какой-то таинственный незнакомец, которого никто, кроме него, не видал, и предупредил, что, если он немедленно не уедет, в самом скором времени ему угрожает опасность.
В тот день, когда к Шелли явился этот загадочный гость, в доме на Бишопгейт, кроме меня и хозяев, никого больше не было. Днем я вышел в холл за шляпой, намереваясь отправиться на прогулку. Шляпа Шелли висела на месте, а моей не было. Где ее искать, я понятия не имел, но, поскольку гулять без шляпы я не мог, то вернулся в библиотеку. Спустя некоторое время вошла миссис Шелли и пересказала мне то, что услышала от мужа: о посетителе и принесенной им вести. К ее рассказу я отнесся довольно скептически, после чего миссис Шелли ушла, и вошел сам Шелли с моей шляпой в руке.
- Мэри говорит, вы не верите, что у меня был Уильямс, - сказал он.
- Я просто сказал ей, что история выглядит не совсем правдоподобно.
- Вы знаете Уильямса из Тремадока?
- Да.
- Это он и был. Уильямс пришел предупредить, что отец с дядей сговорились упечь меня в сумасшедший дом. Он очень спешил, не мог ждать ни минуты, и я вышел проводить его до Эгхема.
- Какую шляпу вы надели?
- Вот эту.
- Пожалуйста, наденьте ее сейчас.
Он надел, и шляпа тут же съехала ему на нос.
- В этой шляпе вы не могли пойти в Эгхем.
- Понимаете, я схватил ее впопыхах и всю дорогу, наверно, нес в руке. Я действительно дошел с Уильямсом до Эгхема, и он рассказал мне все то, что я передал вам. Как вы недоверчивы!
- Раз вы сами уверены в том, что говорите, почему вас так смущает мой скептицизм?
- Человеку, который посвятил всю свою жизнь поиску истины, который многим ради нее жертвовал, столько ради нее перенес, горько сознавать, что его воспринимают фантазером. Если я не уверен, что видел Уильямса, почему я, собственно, должен быть уверен, что вижу теперь вас?
- Мысль может обладать силой ощущения, но чем ощущения чаще повторяются, тем больше вероятность того, что они вас не обманывают. Ведь меня, например, вы видели вчера и увидите завтра.
- Я и Уильямса при желании могу увидеть завтра. Он сообщил, что остановился в кофейне "Голова сарацина" на Стрэнде и пробудет там дня два. Поверьте, это не галлюцинация. Хотите пойти со мной завтра в Лондон?
- С удовольствием.
На следующее утро, после раннего завтрака, мы пешком отправились в Лондон. Когда мы спускались по Эгхем-хилл, он вдруг резко обернулся и сказал:
- Как раз сегодня мы можем не застать Уильямса в "Голове сарацина".
- Скорее всего.
- Вы так говорите, потому что не верите мне. Вы думаете, что его там и не было. На самом же деле он предупредил меня, что как раз сегодня ему, возможно, придется отлучиться из города по одному делу. Наверно, он уехал.
- Но мы хотя бы узнаем, жил он там или нет.
- Я найду иной способ убедить вас. Я ему напишу. А сейчас давайте лучше погуляем по лесу.
Мы свернули в сторону и не возвращались домой до вечера. Прошло несколько дней, но Шелли ни словом не упоминал о случившемся. Как-то утром он сказал:
- Есть вести от Уильямса: письмо, к которому кое-что прилагается.
- Я хотел бы взглянуть на письмо.
- Письмо я вам показать не могу, но в него вложено бриллиантовое ожерелье. Неужели вы думаете, что я стал бы тратить свои собственные деньги на такую вещь? Вы же знаете, это на меня непохоже. Раз у меня появилось это ожерелье, значит, его мне прислали. Его прислал Уильямс.
- Но с какой целью?
- Чтобы доказать, что он действительно существует и говорит правду. Бриллиантовое ожерелье ровным счетом ничего не доказывает, кроме того, что оно у вас есть.
- В таком случае я не стану его вам показывать. Вас все равно ничем не убедишь.
Тем дело и кончилось. Больше Шелли ни разу не говорил со мной ни об Уильямсе, ни о каком-нибудь другом таинственном пришельце. Надо сказать, что я и раньше несколько раз отказывался верить в фантастические истории поэта. Думаю, что, если бы и другие с таким же недоверием отнеслись к подобным небылицам, Шелли не прибегал бы к ним столь часто; однако многие из тех, кто мог бы в них усомниться, ему с готовностью верили, тем самым лишь потворствуя его полуфантазиям. Я называю такого рода истории "полуфантазиями" потому, что большей частью они основывались на твердой убежденности, будто отец с дядей посягают на его свободу. На этом фундаменте его воображение выстраивало самые причудливые конструкции. Выдавая чистейший вымысел за реально существующий факт и будучи уличенным в непоследовательности, он, считая, что чувство его собственного достоинства задето, стремился обставить свой рассказ всевозможными подробностями, которые при наводящих вопросах рассыпались словно карточный домик - как, скажем, в случае с Уильямсом, который якобы остановился в "Голове сарацина".
Должен заметить, что, когда его уличали, он не проявлял и тени запальчивости. Говорил откровенно, с выдержанностью и благожелательностью, никогда не изменявшими ему в дружеских спорах. Держался он прекрасно и терпеливо выслушивал мнение собеседника, даже если оно расходилось с его собственным. Самая животрепещущая проблема, как бы он сам ею ни увлекался, обсуждалась так сдержанно и спокойно, словно речь шла об отвлеченных вопросах метафизики.
Вообще, огромное обаяние Шелли как собеседника заключалось главным образом в том, что, оспаривая чуждую ему точку зрения, он неизменно проявлял исключительную доброжелательность и терпимость. Мне не раз доводилось встречаться с выдающимися людьми, общение с которыми поучительно для всех тех, кому нравятся поучения (я не из их числа); однако беседовать с такими людьми было решительно невозможно. Стоило только вступить с ними в спор или хотя бы усомниться в правомерности их убеждений, как они немедленно выходили из себя. Как только этот недостаток проявлялся в ком-то из моих знакомых, я старался вести себя сдержаннее и впредь ему больше не перечить, дабы избежать очередной вспышки гнева. Я терпеливо выслушивал нравоучения и радовался, когда они кончались.
Итак, Шелли во второй раз отправился в Швейцарию. Оттуда он написал мне несколько подробных писем, некоторые впоследствии были опубликованы миссис Шелли; остальные же до сих пор хранятся у меня. Копии двух писем попали к мистеру Миддлтону, который их выборочно напечатал в своей биографии. Дело в том, что миссис Шелли одно время имела обыкновение снимать копии с писем своего мужа, и эти копии были найдены среди бумаг, случайно оставленных в Марло, чем незамедлил со всей бесцеремонностью воспользоваться мистер Миддлтон. Мистер Миддлтон должен был бы знать, что он не имеет никакого права печатать адресованные мне письма без моего согласия. Я вполне мог бы наложить на его публикацию судебный запрет, однако решил этого не делать, поскольку его воспоминания о Шелли, хоть и изобилуют ошибками, позаимствованными у капитана Медвина и других биографов, проникнуты добрыми чувствами к памяти поэта.
В Швейцарии Шелли познакомился с лордом Байроном. Они вместе совершили прогулку по Женевскому озеру, которую Шелли описал мне, прислав отрывок из своего дневника. Дневник этот был издан миссис Шелли, но имя лорда Байрона ни разу в нем не упоминалось; он всюду называется лишь "мой спутник". Дневник был издан еще при жизни лорда Байрона, однако почему надо было скрывать от читателей его имя, сказать не берусь. Хотя дневник и не претерпел существенных изменений, сочетание этих двух имен придало бы ему дополнительный интерес.
К концу августа 1816 года чета Шелли вернулась в Англию, и поэт первую половину сентября провел со мной в Марло. Весь июль и август шли дожди, зато первые две недели сентября выдались на редкость солнечными. Вокруг Марло множество необычайно живописных мест, прекрасный вид на реку. Каждый день мы отправлялись в долгие пешие прогулки либо катались на лодке. Шелли купил в Марло дом - отчасти (а может быть, в основном), чтобы жить поближе ко мне. Пока дом приводился в порядок и обставлялся, Шелли жил в Бате.
В декабре 1816 года Харриет утопилась в Серпантине (а не в пруду отцовского сада в Бате, как утверждает капитан Медвин). Ее отец тогда еще жил в доме на Чэпел-стрит, куда и было привезено тело дочери.
30 декабря 1816 года Шелли обвенчался со своей второй женой, и в первых числах нового года они поселились в своем собственном доме в Марло. Это был большой дом с множеством просторных комнат и огромным участком. Шелли приобрел его внаем на двадцать один год, изысканно обставил, в комнате величиной с бальный зал устроил библиотеку - словом, обосновался, как тогда ему казалось, на всю жизнь. Это был прекрасный для всех нас год. В Марло часто бывал мистер Хогг. Мы много плавали на веслах и под парусом, совершали долгие прогулки. Время от времени к Шелли приезжали и другие гости. Среди них был мистер Годвин, а также мистер и миссис Ли Хант. В Марло Шелли жил гораздо менее замкнуто, чем в Бишопгейте, хотя и не поддерживал отношений с ближайшими соседями. "Я еще не настолько низко пал, чтобы общаться с соседями", - не раз повторял он мне.
Летом 1817 года Шелли написал "Восстание Ислама". Почти каждое утро с записной книжкой и карандашом он уходил в Бишемский лес и подолгу работал, сидя на пригорке. Впоследствии поэма была напечатана под названием "Лаон и Цитна". В этом произведении Шелли весьма недвусмысленно выразил свои моральные, политические и религиозные взгляды. Поскольку в то время печать подвергалась гонениям, издатель поэмы, мистер Оллиер {44}, пришел от нее в такой ужас, что вынужден был просить автора изменить многие отмеченные им места. Сначала Шелли был непреклонен, однако в конце концов, вняв уговорам друзей, он согласился все же внести изменения в текст поэмы, так как мистер Оллиер наотрез отказывался печатать ее в первоначальном варианте. Наконец, в значительно сокращенном виде, поэма увидела свет под названием "Восстание Ислама". Сохранилось всего три экземпляра "Лаона и Цитны". Один из них попал в "Куотерли ревью", где на Шелли за odium theologicum {враждебное отношение к религии (лат.).} не замедлили обрушиться с самыми злостными нападками, равных которым не было даже в то время и в таком издании.
Живя в Марло, мы, бывало, ходили пешком в Лондон. Часто к нам присоединялся и мистер Хогг. Если было время, мы шли в Лондон через Аксбридж, сначала живописными полями, лесом, поросшими вереском лугами, а потом, из Аксбриджа, по лондонской дороге. До Тайбернской заставы было в общей сложности тридцать две мили. Обычно мы оставались в Лондоне дня на два, а на третий возвращались домой. Я ни разу не замечал, чтобы Шелли уставал от наших прогулок. На вид изнеженный и хрупкий, он обладал вместе с тем завидной физической силой. Мы обошли все окрестности Марло, и в радиусе 16 миль не осталось, пожалуй, ни одной достопримечательности, которой бы мы не видели. Среди прочих памятных мест мы побывали в Виндзорском замке и в окружавшем его парке, видели Виргинское озеро, посетили места, связанные с именами Кромвеля, Хэмпдена {45}, Мильтона, были в Чильтернском районе Бэкингэмпшира. Плывя на веслах и под парусом, мы совершали увлекательные прогулки по реке между Хэнли и Мейденхедом.
У Шелли, как уже говорилось, было двое детей от первой жены. После смерти Харриет он предъявил на них отцовские права, однако ее близкие этому воспротивились. Они передали дело в Канцлерский суд, и лорд Элдон вынес решение не в пользу Шелли.
Доводы, которыми руководствовался лорд Элдон при вынесении отрицательного решения, воспринимаются порой совершенно превратно. "Королева Маб", а также другие произведения, в которых проявились антирелигиозные убеждения поэта, являлись, с точки зрения истцов, основным пунктом обвинения против Шелли. Суд, однако, пренебрег этим обвинением и в своем решении руководствовался исключительно моральным обликом ответчика. В решении суда подчеркивается, что убеждения, которых придерживался Шелли в отношении некоторых наиболее важных сторон жизни, осуществлялись им на практике и что проведение этих принципов в жизнь, а никак не сами принципы, повлияло на отрицательное решение суда.
Вместе с тем лорд Элдон дал понять, что его решение не окончательное, однако прошением в палату лордов Шелли все равно ничего бы не добился. Либерально настроенных лордов Канцлерского суда в ту пору не было, а на поддержку общественного мнения рассчитывать поэту не приходилось. Брак, заключенный без соблюдения надлежащих формальностей, к тому же в столь юном возрасте, ему еще можно было простить, но то, что он оставил жену после повторного бракосочетания в англиканской церкви, причем всего через два с половиной года после заключения брака, представлялось нарушением гораздо более ответственных и серьезных обязательств.
Неудивительно, что очень многие в те годы полагали, будто суд - хотя бы отчасти - руководствовался религиозными мотивами. Однако Шелли сам говорил мне, что лорд Элдон заявил ему со всей определенностью, что религия здесь ни при чем, и это видно из текста судебного решения. Впрочем, решение мало кто читал. В газетах о нем не было ни строчки, писать о судебном заседании запрещалось. В Канцлерский суд Шелли сопровождал мистер Ли Хант. Лорд Элдон держался в высшей степени учтиво, однако дал вполне недвусмысленно понять, что любые сведения об этом деле будут восприниматься нарушением правовых норм. Насколько я могу судить, лорд-канцлер не хотел огласки главным образом потому, что боялся, как бы наиболее ревностные из его сторонников не поняли, чем именно он руководствовался в своем решении. В его политических интересах было гораздо выгоднее прослыть инквизитором у либералов, нежели запятнать себя хотя бы малейшим подозрением в богоотступничестве в глазах своих соратников по правящей партии.
Когда эти строки были уже написаны, я прочел в "Морнинг пост" от 22 ноября сообщение о собрании Юридического общества под председательством лорда-канцлера, где некий ученый муж выступил с докладом, в котором предлагал возродить систему судебного преследования "по обвинению в богохульстве". Он между прочим сказал: "В свое время, согласно Parens Patriae {учредительным законам страны (лат.).}, Канцлерский суд лишал отца права воспитания своих детей, если тот придерживался антирелигиозных убеждений, как это было в случае с поэтом Шелли". На это верховный судья заметил: "Причины вмешательства Канцлерского суда в дело о воспитании детей Шелли вызвали немало кривотолков. Суд исходил не из того, что отец был неверующим, а из того, что он отказался признавать и грубо нарушал общепринятые нормы морали". Последние слова выглядят довольно маловразумительными; думаю, они не являются ipsissima verba {точным выражением (лат.).} верховного судьи, ведь суть решения лорда Элдона сводится к следующему: "Мистер Шелли уже давно и во всеуслышание высказывает мнение, будто брак - это союз, действительный только до тех пор, пока он доставляет взаимное удовольствие супругам. Этого принципа он придерживается и в жизни и пока не сделал ровным счетом ничего, что бы доказывало, что он пересмотрел свою точку зрения. Я, со своей стороны, считаю подобное поведение пагубным для блага общества". Пусть только читатель не подумает, что я тем самым оправдываю лорда Элдона и поддерживаю принятое им решение. Я просто пытаюсь объяснить, чем он руководствовался, так как хочу, чтобы все те, кто рассуждает по этому поводу, знали, как именно обстояло дело.
Некоторые из друзей Шелли говорят и пишут о Харриет так, словно нет иного способа оправдать поэта, не опорочив его первой жены. Думаю, им следует довольствоваться объяснением, которое давал своему поведению он сам: с интеллектуальной стороны вторая жена в точности соответствовала его идеалу подруги жизни. Между тем безвременная кончина Харриет причиняла ему тяжелейшие душевные страдания, тем более мучительные, что долгое время он никого в них не посвящал. Я, во всяком случае, узнал о его переживаниях совершенно неожиданно.
Как-то вечером мы гуляли по Бишемскому лесу и по обыкновению беседовали на привычные для нас темы. Внезапно я заметил, что мой собеседник впал в мрачную задумчивость. Чтобы попытаться как-то вывести Шелли из этого состояния, я отпустил несколько насмешливых замечаний в его адрес, надеясь, что он сам посмеется над своей рассеянностью. Однако, не переменившись в лице, он неожиданно произнес:
- Знаете, я окончательно решил, что каждый день на ночь буду выпивать большую кружку эля.
- Отличное решение! Вот к чему приводит меланхолия! - ответил я со смехом.
- Да, но вы не знаете, почему я принял это решение. Дело в том, что я хочу умертвить свои чувства, ведь у тех, кто пьет эль, чувств не бывает, я знаю.
На следующий день он спросил:
- Скажите, вчера вы, вероятно, решили, что я не в себе?
- По правде говоря, да, - ответил я.
- В таком случае я скажу вам то, что не сказал бы никому другому: я думал о Харриет.
- Простите, мне это в голову не могло прийти, - сказал я. "Он уже очень давно не вспоминал о ней, и я, признаться, решил сначала, что он находится во власти какой-то беспричинной тоски, но теперь, если когда-нибудь опять увижу, что он погружен в себя, то не стану его беспокоить", - подумал я про себя.
Нельзя сказать, чтобы у Шелли была очень веселая жизнь, однако его нелюбовь к новым знакомым приводила порой к забавным происшествиям. Среди тех, кто бывал у него в доме на Бишопгейт, был один человек, от которого он никак не мог отделаться и который всячески навязывал ему свое общество. Спускаясь как-то по Эгхем-хилл, Шелли издали заметил этого человека, тут же перепрыгнул через плетень, пересек поле и спрятался в канаве. Несколько мужчин и женщин, которые в это время косили в поле траву, прибежали узнать, что случилось. "Уходите, уходите! - закричал им Шелли. - Разве вы не видите, что это судебный пристав?" Крестьяне ушли, а поэт остался незамеченным.
Через некоторое время после переезда в Марло, Шелли решил нанять одной гостившей у него даме учителя музыки, и я отправился в Мейденхед навести справки. Найдя подходящего человека, я договорился с ним, что он на днях зайдет к мистеру Шелли. Однажды утром Шелли ворвался ко мне в страшном возбуждении. "Скорее запирайте двери и предупредите прислугу, что вас нет дома! Т... в городе!" Он провел у меня целый день. Всякую минуту ожидая, что дверной молоток или колокольчик возвестят о прибытии непрошеного гостя, мы просидели взаперти до вечера, но тот так и не появился. Только тогда Шелли рискнул вернуться домой. Выяснилось, что имена учителя музыки и навязчивого знакомого Шелли очень похожи, и, когда слуга открыл дверь в библиотеку и объявил: "Мистер Т..., сэр", Шелли послышалось, что пришел Тонсон. "Только этого еще не хватало!" - воскликнул он, вскочил со стула, выпрыгнул в окно, пересек лужайку, перелез через ограду и через заднюю калитку пробрался ко мне в дом, где мы и отсиживались целый день. Впоследствии мы часто смеялись, воображая, как, должно быть, растерялся слуга Шелли, когда увидел, что его хозяин, узнав о прибытии учителя музыки, со словами "Только этого еще не хватало!" моментально выпрыгнул в окно и как бедному слуге пришлось потом оправдываться перед учителем за столь неожиданное исчезновение своего хозяина.
Если уж Шелли смеялся, то смеялся от души, хотя, надо сказать, извращение духа комического вызывало у него не смех, а негодование. В то время, правда, еще не сочиняли тех непристойных бурлесков, которыми опозорила себя современная сцена. Если только шутка не оскорбляла его лучших чувств, не задевала нравственных устоев, он неизменно реагировал на нее со всей присущей ему отзывчивостью.
В письмах Шелли, в отличие от его сугубо серьезных книг, проскальзывает порой чувство юмора. В одном из писем, присланных мне из Италии, он, например, следующим образом описывает своего нового знакомого, у которого был невероятных размеров нос. "Его нос имеет в себе нечто слокенбергское {46}. Он поражает воображение - это тот нос, который все звуки "г", издаваемые его обладателем, превращает в "к". Такой нос никогда не забудется, и, чтобы простить его, требуется все наше христианское милосердие. У меня, как Вы знаете, нос маленький и вздернутый; у Хогга - большой, крючковатый, но сложите их вместе, возведите в квадрат, в куб - и Вы получите лишь слабое представление о том носе, о котором идет речь" {Пер. З. Е. Александровой.}.
По ходу дела замечу, что описание его собственного носа подтверждает уже высказанное раньше мнение о несхожести с оригиналом помещаемых в книгах портретов Шелли, на которых его нос изображается прямым, а не вздернутым. На самом же деле он был слегка вздернут - ровно так, как на портрете из Флорентийской галереи, о чем уже шла речь.
Женское население Марло было занято в основном плетением кружев - трудом, оплачиваемым весьма скудно. Шелли постоянно навещал несчастных женщин и самым неимущим из них оказывал посильную помощь. У него был список нуждающихся, которым он выдавал еженедельное пособие.
В начале 1818 года Шелли вновь охватила тревога. Он уехал из Марло и, недолго пробыв в Лондоне, в марте того же года покинул Англию - на этот раз навсегда.
В последний раз я видел его 10 марта, во вторник. День этот запомнился мне еще и тем, что в тот вечер было первое в Англии представление оперы Россини и впервые на нашей сцене появился Малибран-отец {47}. Он исполнял партию графа Альмавивы в "Barbiere di Siviglia" {"Севильском цирюльнике" (ит.).}. Фодор пела Розину, Нальди - Фигаро, Амброгетти - Бартоло, а Ангрисани - Базилио. После оперы я ужинал с Шелли и его спутниками, которые отправлялись вместе с ним в Европу. На следующий день рано утром они уехали.
Эти два совершенно разных события соединились в моей памяти. Теперь, по прошествии стольких лет, я вспоминаю, как сидел в тот вечер в старом Итальянском театре в окружении многих друзей (Шелли в том числе), которых давно уже нет в живых. Мне бы не хотелось прослыть laudator temporis acti {хвалителем былых времен {48} (лат.).}, но должен сказать, что постановка оперы в Англии за это время значительно изменилась к худшему. Замена двухактной оперы, дивертисмента и балета на четырех-пятиактную оперу, в которой нет или почти нет танцев, себя совершенно не оправдала. Поневоле приходит на ум старая пословица: "Хорошенького понемножку". Теперь на смену достойным, выдержанным зрителям, про которых Шелли в свое время говорил: "Какое удовольствие видеть, что человек бывает таким цивилизованным существом", пришла громкоголосая публика, которая неутомимо бисирует исполнителям, снова и снова вызывая их к рампе, и засыпает цветами, бурно выражая свой непомерный восторг.
Ко времени отъезда за границу у Шелли от второй жены было двое детей: Уильям и Клара. Ходили слухи, будто решение покинуть Англию поэт принял отчасти из страха, что по указу Канцлерского суда у него могут отобрать детей, однако никаких оснований для подобных опасений не было. В самом деле, кому нужны были его дети? Отбирать их у родной матери не было никаких причин, да и председатель суда занялся бы этим вопросом лишь в том случае, если бы кто-то предъявил на его детей свои права, - но кто?! В действительности же решение поэта уехать объясняется в первую очередь охватившей его тревогой, - а ведь еще Ньютон говорил, что для объяснения любого явления достаточно найти всего одну причину.
Дети умерли в Италии: Клара, младшая, в 1818 году, Уильям - годом позже. О смерти сына Шелли писал мне в письме из Рима от 8 июня 1819 года:
"Вчера, проболев всего несколько дней, умер мой маленький Уильям. С самого начала приступа уже не было никакой надежды. Будьте добры известить об этом всех моих друзей, чтобы мне не пришлось писать самому. Даже это письмо стоит большого труда, и мне кажется, что после таких ударов судьбы радость для меня уже невозможна" {}.
Чуть позже, в том же месяце, Шелли пишет мне из Ливорно:
"Здесь заканчивается наше печальное путешествие; но мы еще вернемся во Флоренцию, где думаем остаться на несколько месяцев. О, если бы я мог возвратиться в Англию! Как тяжко, когда к несчастьям присоединяются изгнание и одиночество - словно мера страданий и без того не переполнилась для нас обоих. Если бы я мог возвратиться в Англию! Вы скажете: "Желание непременно рождает возможность". Да, но Необходимость, сей вездесущий Мальтус, убедил желание, что, хотя оно и рождает Возможность, дитя это не должно жить" {Пер. З. Е. Александровой.}.
И вновь из Ливорно - в августе 1819 года (во Флоренцию они решили не ехать):
"Я всей душой хотел бы жить вблизи Лондона. Ричмонд - это чересчур далеко, а все ближайшие места на Темзе не годятся для меня из-за сырости, не говоря о том, что не слишком мне нравятся. Я склоняюсь к Хэмпстеду, но, может быть, решусь на нечто более подходящее. Что такое горы, деревья, луга или даже вечно прекрасное небо и закаты Хэмпстеда по сравнению с друзьями? Радость общениея с людьми в той или иной форме - это альфа и омега существования.
Все, что я вижу в Италии, - а из окна моей башни мне видны великолепные вершины Апеннин, полукругом замыкающие долину, - все это улетучивается из моей памяти как дым, стоит вспомнить какой-нибудь знакомый вид, сам по себе незначительный, но озаренный волшебным светом старых воспоминаний. Как дорого становится нам все, чем мы в прошлом пренебрегали! Призраки прежних привязанностей являются нам в отместку за то, что мы отвернулись от них, предоставив забвению" {Пер. З. Е. Александровой.}.
Эти строки никак не вяжутся с записью, которую миссис Шелли сделала в своем дневнике уже после возвращения в Англию:
"Единственный мой Шелли! Какой ужас питал ты к возвращению в эту жалкую страну. Быть здесь без тебя - быть в двойном изгнании, быть вдали от Италии - значит потерять тебя дважды" (Воспоминания о Шелли, с. 224).
Возможно, впрочем, миссис Шелли так любила Италию, что поэт, дабы не огорчать ее, тщательно скрывал свое давнее желание поскорее вернуться на родину, куда он стремился всей душой.
Возможно также, что рождение их последнего ребенка несколько примирило Шелли с жизнью за границей.
В том же году супругам наконец улыбнулось счастье: 12 ноября 1819 года у них родился второй сын, ныне здравствующий сэр Перси Шелли.
Жизнь Шелли в Италии лучше всего отражена в его письмах. Он от души наслаждался величественной природой: горами, реками, лесами, морем; любовался древними развалинами, над которыми и по сей день витает бессмертный дух античности. В своих письмах и стихах Шелли запечатлел итальянский пейзаж с необыкновенной изобразительной силой, причем в стихах населил его героями неземного благородства и красоты. В этом отношении "Освобожденный Прометей" не имеет себе равных. Только один раз, в трагедии "Ченчи" {Оценка, которую дал этим двум произведениям Хорейс Смит {49}, представляется мне вполне справедливой: "На прошлой неделе я получил от Оллиера экземпляр "Освобожденного Прометея". Это безусловно, необыкновенно оригинальное, значительное, а местами и просто потрясающее сочинение, в котором, на мой взгляд, талант Ваш раскрылся как никогда прежде. Вместе с тем, в отличие от Вас, я отдаю все же предпочтение "Ченчи", ибо в этой трагедии проявилась глубокая заинтересованность судьбами людей, чего нам всем так не хватает в "Прометее". Сам Прометей, разумеется, образ очень проникновенный, однако после освобождения он отступает на второй план. Хотя я и не сомневаюсь, что "Прометей" будет считаться самым лучшим Вашим произведением, эта поэма вряд ли будет пользоваться таким же читательским спросом, как "Ченчи"" ("Воспоминания о Шелли", с. 145). (Примеч. автора.).}, Шелли опустился с небес на землю. "Ченчи", бесспорно, является произведением огромной драматической силы, однако бесспорно и то, что для современной английской, сцены эта трагедия не подходит. "Ченчи" имел бы огромный успех во времена Мэссинджера {50}, но не теперь. Шелли прислал мне экземпляр трагедии с просьбой предложить ее театру "Ковент-Гарден". Я отнес пьесу в театр, но результат оказался ровно таким, как я и предполагал. В театре пьесу принять отказались, хотя и по достоинству оценили огромный талант автора, выразив надежду, что он преуспеет еще больше, если обратится к герою не столь отталкивающему. Шелли, естественно, не пожелал подстраиваться под убогие возможности современного сценического искусства. Тем не менее поэт не расстался с мыслью и в дальнейшем писать для театра и даже выбрал себе нового героя - Карла I и однако дальше замысла дело так и не продвинулось. И все-таки я склоняюсь к мысли, что, не оборвись его жизнь так внезапно, он еще создал бы драму, достойную лучших времен театральной литературы. Если бы возвышенные образы его поэзии не были оторваны от реальной жизни, если бы он умел наделить своих исключительных героев собственными глубокими мыслями и проникновенными чувствами, он поставил бы свое имя в один ряд с величайшими драматургами мира. Шелли неутомимо изучал искусство драмы в высших его проявлениях: греческие трагедии, Шекспира, Кальдерона. В одном из писем ко мне от 21 сентября 1819 года из Ливорно он пишет о Кальдероне:
"По пути в Вену у нас остановился Ч. К. {52} Он больше года прожил в Испании и выучил испанский язык. По моей просьбе он целыми днями читает мне вслух по-испански. Это необыкновенно могучий и выразительный язык, я уже овладел им настолько, что без большого труда читаю их поэта Кальдерона. Я прочел десяток пьес драматурга. Некоторые из них, безусловно, можно причислить к величайшим и наиболее совершенным творениям человеческого разума. Кальдерой превосходит всех драматургов Нового времени, за исключением Шекспира, которому он не уступает ни по глубине мысли, ни по богатству воображения. Их роднит также редчайший дар усматривать комические черты, скрытые и явные, в самых трагических ситуациях, не умаляя при этом их значимости. Кальдерона я ставлю гораздо выше Бомонта и Флетчера".
В письме к мистеру Гисборну {53}, помеченном ноябрем 1820 года, он пишет: "Я просто купаюсь в сиянии и благоухании витиеватых и светозарных ауто. Я прочел их все, и не один раз". Речь идет о религиозных драмах Кальдерона, напоминающих пьесы, которые во Франции и Англии назывались "мистериями", только несравненно более высокого поэтического достоинства.
Когда мистер Трелони впервые увидел Шелли, в руках у него был том Кальдерона. Он переводил отрывки из "Magico Prodigioso" {"Искусного чародея" (исп.).}.
"Приехал я поздно и сразу поспешил в Тре Палацци на Лунжарно, где в разных квартирах, но под одной крышей, как принято в Европе, жили Шелли и Уильямсы. Уильямсы приняли меня, как всегда, тепло и радушно. Мы давно не виделись, и вскоре между нами завязался оживленный разговор, как вдруг, повернувшись к открытой двери, я поймал на себе пристальный взгляд блестевших в темноте глаз. Миссис Уильямс, со свойственной женщинам наблюдательностью, перехватила мой испуганный взгляд, подошла к двери и со смехом сказала: "Входите, Шелли, это же приехал наш друг Тре".
В комнату вбежал, покраснев, словно девушка, высокий худой юноша и протянул мне обе руки. Хотя, глядя на его покрасневшее женственное простодушное лицо, никак не верилось, что это и был Шелли, я ответил на дружеское пожатие. После обычного обмена любезностями он молча сел за стол. От удивления и я не мог вымолвить ни слова: неужели этот застенчивый безусый юноша и есть ополчившийся против всего света страшный монстр, который отлучен от церкви, лишен безжалостным судом лорд-канцлера гражданских прав, изгнан родными из семьи и разоблачен злопыхательствующими литературными оракулами как основоположник Сатанинской школы?! Нет, не может быть! Тут какой-то обман. Одет он был как мальчишка: в черную курточку и брючки; создавалось впечатление, что либо он из них вырос, либо его портной решил, как водится, самым бессовестным образом сэкономить на материале. Миссис Уильямс заметила мое замешательство и тут же пришла мне на помощь, спросив у Шелли, что за книгу он держит в руке. Лицо его просияло, и он быстро ответил: ""Magico Prodigioso" Кальдерона. Я перевожу отдельные отрывки из пьесы".
- Пожалуйста, почитайте нам!
Отвлеченный таким образом от обыденных тем, нисколько его не заботивших, и обратившись к предмету, который, напротив, представлял для него значительный интерес, Шелли мгновенно забыл обо всем, кроме книги, бывшей у него в руке. Искусство, с каким он анализировал достоинства оригинала, убедительность раскрытия содержания пьесы, виртуозность перевода на английский язык самых утонченных и образных строк испанского поэта были просто поразительны - равно как и свободное владение обоими языками. Свое дарование Шелли продемонстрировал с таким блеском, что теперь у меня не оставалось никаких сомнений относительно того, с кем я познакомился. Наступила тишина. Я поднял голову и спросил:
- Где же он?
- Кто, Шелли? Он всегда появляется и исчезает как привидение. Никогда неизвестно, когда и откуда он возникнет, - ответила мне миссис Уильямс" (Трелони, с. 19-22).
С этого дня мистер Трелони стал частым гостем в доме Шелли и, как мы убедимся в дальнейшем, его настоящим, преданным другом.
В 1818 году Шелли возобновил знакомство с лордом Байроном и поддерживал с ним дружеские отношения до самой смерти. После рождения сына Шелли жил в основном в Пизе или в ее окрестностях либо на морском побережье между Генуей и Ливорно. В то время в жизни поэта не происходило ничего примечательного, за исключением, пожалуй, нескольких незначительных происшествий, одно из которых, по-видимому, явилось следствием его расстроенного воображения. Однажды на почте во Флоренции к нему подошел какой-то человек в военном плаще и со словами "Ты и есть тот самый проклятый безбожник Шелли?!" сбил его с ног. Никто, кроме Шелли, ни тогда, ни впоследствии этого человека не видел. Выяснилось, правда, что в тот же день из Флоренции в Геную выехал какой-то господин, похожий по описанию на обидчика Шелли; в дальнейшем, однако, след его затерялся.
Мне кажется, что этот случай, как и покушение в Таниролте, относится к разряду тех полуфантазий, о которых уже приходилось говорить.
По мнению капитана Медвина, "гнусное нападение" на Шелли могло быть инспирировано какой-нибудь статьей из "Ежеквартального обозрения". Тогдашние "Ежеквартальные обозреватели" и впрямь немало погрешили против истины, преследуя великих людей, всякий раз когда те выступали против их политической и религиозной нетерпимости; однако к "нападению" на Шелли они, слава богу, причастны не больше, чем к смерти Китса {54}. У Китса была чахотка, и он был заведомо обречен на раннюю смерть. Он был отнюдь не из тех, чей дух можно "укротить одной статьей ничтожной" {"Дон-Жуан", песнь II, 29. (Примеч. автора) {55}.}.
С окончанием странствий прекратились и чудесные описательные письма Шелли. Страх потерять единственного выжившего ребенка пересилил любовь родителей к путешествиям. Последнее письмо такого рода я получил от него из Рима от 23 марта 1819 года. Впоследствии оно оказалось среди писем, опубликованных миссис Шелли. Этому письму предшествовали еще два из Неаполя: от 22 декабря 1818 года и 26 января 1819 года. Было и третье, на которое Шелли ссылается в начале письма из Рима: "Я писал Вам за день до нашего отъезда из Неаполя". Это письмо я никак не мог отыскать, когда передавал миссис Шелли остальные письма. Нашлось оно только через несколько месяцев в совершенно посторонних бумагах.
Какие-то клеветнические слухи, о которых сообщил ему лорд Байрон, временно нарушили безмятежное существование поэта. Я не знаю, кто и о чем распускал эти слухи, и, по правде говоря, не понимаю, зачем нужно было посвящать в них Шелли. Тайна - это загадка, и людская доброжелательность всегда норовит разгадать ее самым невразумительным образом.
Стычка на улицах Пизы оказалась гораздо более серьезным и опасным происшествием в жизни Шелли, чем дошедшие до него слухи. Шелли ехал верхом за городской стеной вместе с лордом Байроном, мистером Трелони и еще несколькими англичанами, как вдруг какой-то драгун самым вызывающим образом пустил своего коня прямо на них. Лорд Байрон призвал его к ответу. Завязалась потасовка. Драгун вышиб Шелли из седла, ранил в руку капитана Хэя, а сам был опасно ранен кем-то из слуг лорда Байрона. Впрочем, драгун со временем от раны оправился, лорд Байрон не замедлил уехать из Пизы, чем и кончилась история, у которой могли быть самые печальные последствия.
Приведу отрывок из письма Шелли от 20 марта, которое он написал мне из Пизы и которое при нынешних обстоятельствах может показаться небезынтересным:
"У меня на кольце выгравировано по-итальянски "Il buon tempo verra" {"Настанут хорошие времена" (ит.).}. Отдельные люди и целые народы ждут сейчас перемен в общественной и личной жизни.
В Италии все по-прежнему. Мы живем в условиях вполне номинальной тирании, которая осуществляется в духе философских законов Леопольда {56} и модных здесь умеренных взглядов. Тоскана в этом отношении непохожа на все остальные итальянские государства".
Последним пристанищем Шелли была вилла на берегу залива Спецция. Она описана у мистера Трелони.
В числе новых друзей, приобретенных Шелли в Италии, были капитан Уильямс с женой. К ним очень привязался не только сам поэт, но и миссис Шелли. Капитан Уильямс увлекался парусным спортом и по собственной модели построил небольшое судно, которое назвал "Дон-Жуан". Несмотря на все возражения строителя из Генуи, а также их общего друга капитана Робертса, который руководил постройкой, Уильямс непременно хотел спустить судно на воду. Чтобы выровнять его на плаву, понадобилось две тонны железа для балласта, но и тогда в ветреную погоду парусник оставался неустойчивым. Наняв двух опытных моряков и юнгу по имени Чарльз Вивиен, мистер Трелони переправил парусник из Генуи. Юнгу Шелли оставил, а моряков отослал обратно. Вернувшись, они сообщили мистеру Трелони, что из Генуи доплыли благополучно, но парусник очень капризен в управлении, о чем они и предупредили джентльменов.
У мистера Трелони, который выходил вместе с ними в море, сложилось впечатление, что единственным толковым моряком на борту был юнга. Они умудрились защемить грот-шкот и переложить румпель на правый борт вместо левого.
- Если бы сейчас была буря, - сказал он, - нам бы пришлось как следует выкупаться.
- Только не мне. Я бы, как балласт, сразу же пошел ко дну, - ответил Шелли, имея в виду сложенный в трюм балласт из железных брусьев.
Тем временем по просьбе Шелли лорд Байрон пригласил в Италию мистера Ли Ханта с семьей. Было решено совместными усилиями выпускать ежеквартальный журнал, успех которого всецело связывался с именем лорда Байрона. Впоследствии вышло всего четыре номера злосчастного "Либерала" {57} (название придумал сам Байрон), который оказался на редкость неудачным изданием. Хотя провал "Либерала" можно объяснить многими причинами, мне кажется, что журнал с таким названием не могли бы спасти даже самые громкие имена. Литературно-периодический журнал следует называть как-нибудь понейтральнее, чтобы преждевременно не задавать тон направлению всех последующих выпусков. Журнал может быть, в зависимости от взглядов издателей, аристократическим или демократическим по своему характеру; вместе с тем называть журнал "Аристократом" или "Демократом" значило бы изначально погубить его.
Ли Хант с семьей приехал в Италию 14 июня 1822 года, успев повидаться с Шелли в последний раз.
Как раз в это время Шелли работал над поэмой "Торжество жизни". Сочинение этой поэмы, постоянная близость моря и некоторые другие причины (в отличие от миссис Шелли, я не могу отнести к ним его уединенную жизнь - никогда раньше он не был, пожалуй, окружен таким количеством знакомых) самым пагубным образом сказались на душевном равновесии поэта. Он сделался чрезвычайно взволнован, его начали посещать видения. Однажды ночью из гостиной донеслись громкие крики. Уильямсы в ужасе выбежали из своей комнаты, миссис Шелли тоже бросилась в гостиную, но у дверей потеряла сознание. Войдя, Уильямсы обнаружили Шелли, который, вероятно, находился в состоянии транса, ибо неподвижно сидел, с безумным видом уставившись перед собой. Они привели его в чувство, и он рассказал, что ночью к его постели подошла закутанная в плащ фигура и поманила за собой. Как видно, поэт, не просыпаясь, поднялся и последовал за привидением в гостиную, где таинственный пришелец, откинув капюшон плаща, воскликнул: "Siete sodisfatto?" {"Теперь ты доволен?" (ит.).} - и с этими словами исчез. Быть может, этот сон навеян эпизодом из какой-то драмы, приписываемой Кальдерону.
Другое видение явилось Шелли вечером 6 мая, когда он гулял с Уильямсом по галерее. Вот что записал Уильямс в своем дневнике:
"Погода стояла чудесная. С совершенно безоблачного неба упало несколько крупных капель дождя. Когда после чая мы с Шелли гуляли по галерее и наблюдали за игрой лунного света на воде, он пожаловался на необычную возбужденность, потом вдруг замер, вцепился мне в руку и уставился на белый гребень волны, разбившейся о берег у наших ног. Видя, что он чем-то сильно взволнован, я спросил, не плохо ли ему, но в ответ он только сказал: "Вот она, вот опять!" Немного погодя он пришел в себя и признался, что видел - так же явственно, как теперь меня, - обнаженное дитя: недавно умершую Аллегру {58}, которая поднялась из моря, улыбнулась ему и захлопала, как будто от радости, в ладоши. Это видение настолько сильно подействовало на него, что пришлось пустить в ход все уговоры и всевозможные логические доводы, чтобы окончательно привести его в чувство. Все дело, думаю, было в том, что мы с ним во время прогулки говорили на довольно грустные темы. Когда же я признался, что испытываю те же ощущения, что и он, его и без того пылкое, мятущееся воображение разыгралось еще больше" ("Воспоминания о Шелли", с. 191-193).
8 июля 1822 года Шелли и Уильямс, которые отсутствовали уже несколько дней, возвращались на паруснике из Ливорно в залив Спецция. Трелони наблюдал за ними с "Боливара" - яхты лорда Байрона. День был знойный и тихий.
- Скоро с берега подует попутный ветер, - сказал Трелони генуэзцу, служившему у него помощником.
- Лучше бы его не было, - отозвался помощник. - На корабле без палубы и вдобавок без единого матроса на борту гафельный топсейль совершенно ни к чему. Взгляните на небо, видите черные полосы и грязные клочья, которые нависли над ними? Видите, как пар над водой клубится? Это дьявол кличет беду.
Между тем парусник Шелли скрылся в тумане.
"Хотя солнце едва пробивалось сквозь пелену тумана, по-прежнему было нестерпимо душно. В гавани стоял полный штиль. Раскаленный воздух и неподвижное море нагоняли на меня сон. Я спустился в каюту и задремал. Меня разбудил шум, который раздавался прямо над моей головой. Я вышел на палубу. Матросы выбирали якорную цепь, чтобы поставить другой якорь. Кипела работа и на других кораблях: меняли якоря, снимали реи и мачты, травили якорные цепи, подымали швартовы, спускали якоря, от судов к причалу и обратно беспрестанно сновали шлюпки. Потемнело, хотя было еще только половина седьмого. Море подернулось маслянистой пеной, стало твердым и гладким, словно свинцовая пластина. Дул порывистый ветер, но море оставалось совершенно неподвижным. Крупные капли дождя отскакивали от воды, как будто не могли пробить ее. С моря надвигался многоголосый, угрожающий шум. Тревога росла. Мимо нас, сталкиваясь друг с другом при входе в гавань, проносились на спущенных парусах промысловые и каботажные суда. До сих пор шум исходил только от самих людей, но внезапно их пронзительные крики разом перекрыл оглушительный раскат грома, грянувший прямо у нас над головой. Какое-то время слышны были лишь удары грома, порывы ветра и дождя. Когда шторм - а длился он всего минут двадцать - несколько стих и горизонт немного прояснился, я стал тревожно вглядываться в морскую даль, рассчитывая обнаружить парусник Шелли среди множества рассеянных по волнам суденышек. Я присматривался к каждой точке, возникшей вдали, очень надеясь, что "Дон-Жуан", как и все остальные парусники, которые вышли из гавани в том же направлении, отнесет ветром обратно в порт" (Трелони, с. 116-118).
Миссис Шелли и миссис Уильямс провели несколько дней в мучительной неизвестности. Наконец, отчаявшись ждать, миссис Шелли отправилась в Пизу, ворвалась, бледная как полотно, в комнату лорда Байрона и спросила: "Где мой муж?!" Лорд Байрон потом говорил, что никакая драматическая трагедия не способна вызвать того ужаса, какой был написан в тот момент на лице миссис Шелли.
Со временем худшие опасения подтвердились. Тела двух друзей и юнги вынесло на берег. Юнгу похоронили в песке, на берегу. Тело капитана Уильямса кремировали 15 августа. Его пепел был собран и отправлен для погребения в Англию. На следующий день состоялась кремация тела Шелли; впоследствии его прах был погребен на протестантском кладбище в Риме. На сожжении обоих тел присутствовали лорд Байрон и мистер Ли Хант. Всей процедурой, как, впрочем, и предшествовавшими поисками, руководил мистер Трелони. В те дни, да и в дальнейшем, он проявил себя по отношению к миссис Шелли настоящим, преданным другом. В письме из Генуи от 29 сентября 1822 года она мне писала:
"Из всех здешних знакомых только мистер Трелони - мой единственный, бескорыстный друг. Только он один по-настоящему верен памяти моих незабвенных мужа и детей. Но каким бы добрым и отзывчивым человеком он ни был, заменить мне моих близких он, увы, не в состоянии".
Через некоторое время парусник удалось найти. По всему было видно, что он не опрокинулся. Сначала капитан Робертс решил, что его захлестнуло волной, но когда при более тщательном осмотре он обнаружил, что на правой корме пробита бортовая обшивка, то пришел к заключению, что во время шторма парусник, по-видимому, столкнулся с каким-то небольшим судном.
Первое предположение кажется мне более вероятным. Мачты на "Дон-Жуане" были сорваны, бушприт сломан. Чтобы поднять его из воды, мистер Трелони сначала нанял две большие фелюги с крючьями. Пять или шесть дней подряд они безуспешно выходили в море и наконец парусник отыскали, но поднять не смогли. Это удалось сделать капитану Робертсу. Скорее всего, однако, повреждения такому хрупкому паруснику, как "Дон-Жуан", были нанесены не рыболовным судном, которое налетело на него во время шторма, а драгой, которая тащила его с морского дна.
Так погиб Перси Биши Шелли - в расцвете сил, но далеко еще не в расцвете своего таланта. Таланта, которому нет равных в описании всего, что прекрасно и величественно; которому нет равных в выражении страстной любви к идеальной красоте. Таланта, которому нет равных в передаче сильных чувств через столь же сильный образ; которому нет равных в бесконечном многообразии благозвучных рифм. С моей точки зрения, единственный недостаток его поэзии заключается в том, что героям, которыми он населил свои великолепные картины, которым он обращал или приписывал свои пылкие чувства, не хватает, как уже говорилось, жизнеподобия. Но Шелли, как мне кажется, уже приближался к пониманию реальной жизни. Жизненность - это то единственное, "чего не хватало его поэзии. Вместе с тем более ясное понимание того, каковы люди на самом деле, возможно, умерило бы пыл его суждений о том, какими они могут быть; омрачило бы его радужные мечты о грядущем счастье. И тогда, доживи Шелли до наших дней, он бы, словно Вольней {59}, взирал на мир из своего окна, устранившись от людской суеты. И может быть, подобно Вольнею или какому-нибудь другому великому апостолу свободы (сейчас я не припоминаю точно его слова), он бы желал видеть на своем надгробии лишь имя, даты рождения и смерти и одно только слово: "Desillusionne" {"Изверившийся" (фр.).}.


далее: ПРИЛОЖЕНИЕ >>

Томас Лав Пикок. Воспоминания о Перси Биши Шелли
   ПРИЛОЖЕНИЕ
   ПРИМЕЧАНИЯ
   ВОСПОМИНАНИЯ О ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ


На главную
Комментарии
Войти
Регистрация