Томас Лав Пикок. Четыре века поэзии



Qui inter haec nutriuntur non magis sapere
possunt, quam bene olere qui in culina
habitant.

Petronius {*}

{* Те, которые воспитываются среди всего этого, обладают вкусом не в большей мере, чем хорошо пахнут те, кто обитает на кухне (лат.) - Петроний Арбитр.}

В истории поэзии, как и в истории мира, можно выделить четыре эпохи, только в ином порядке: первый век в поэзии - железный; второй- золотой; третий - серебряный и четвертый - медный.
Первый, железный век - время, когда грубые барды в неотесанных стихах прославляли подвиги своих еще более грубых вождей. Это было время, когда каждый человек был воином и когда великая практическая мудрость любого общественного уклада: "Держись за то, что имеешь, и хватай, что можешь" - не была еще сокрыта под покровом конституций и законодательств; в то время мудрость эта выглядела как обнаженный девиз обнаженного меча, который и был единственным судьей и законодателем во всяком вопросе о meum et tuum {моем и твоем (лат.).}. В те дни процветало всего три занятия (не считая занятия священника, которое в почете всегда): человек мог быть королем, вором и нищим, причем нищий был по большей части низвергнутым королем, а вор - королем, наследующим престол. Первый вопрос, который обычно задавался прохожему, был: кто он - нищий или вор {См. "Одиссею" и Фукидида, 1.5 {1}. (Примеч. автора).}, на что прохожий обыкновенно давал понять, что он нищий, уповая между тем, что представится случай, когда он сможет подтвердить свои притязания на профессию вора.
Естественное желание каждого человека сосредоточить в своих руках столько власти и имущества, сколько в его силах, сопровождается не менее естественным желанием дать знать как можно большему числу людей, насколько он преуспел во всеобщем стяжательстве. Преуспевший воин становится вождем; преуспевший вождь становится королем; его следующей насущной задачей было найти себе глашатая, который распространил бы славу о его подвигах и размерах его владений. Таким глашатаем и оказывался поэт, который всегда был готов восславить силу его руки, предварительно испробовав на себе крепость его напитков. В этом и заключается первооснова поэзии, которая, как и всякое другое ремесло, развивается в зависимости от размеров рынков сбыта.
Таким образом, поэзия в основе своей была панегириком. Первые безыскусные песни всех народов являли собой нечто вроде кратких исторических справок, повествующих пышным языком гипербол о подвигах и владениях выдающихся личностей. Эти песни рассказывают о том, в скольких сражениях отличился такой-то, сколько голов он снес, сколько кольчуг пробил, скольких женщин сделал вдовами, сколько земель завоевал, сколько вражеских домов сровнял с землей и какой громадный дом возвел для себя, сколько золота хранится в этом доме и как щедро он одаривает, кормит и поит божественных и бессмертных бардов, сыновей Юпитера, без чьих великих песен имена героев безвозвратно стерлись бы в людской памяти.
Таков первый, дописьменный период развития поэзии. Ритмической модуляции свойственно одновременно надолго удерживаться в памяти и ласкать слух варваров, на воображение которых звук оказывает сильное воздействие; благодаря поразительной гибкости еще не оформившегося языка, поэт не ущемляет своих идей, заключая их в оковы ритмического строя. Невнятный лепет всякого дикаря ритмичен, а потому манеру, в которой выражают себя примитивные народы, принято именовать поэтической.
Природа, которая его окружает, и предрассудки, в которые он слепо верит, определяют мировоззрение поэта. Скалы, горы, бурные моря, непроходимые леса и быстроходные реки поражают его своей мощью и тайной, которую его невежество и страх населили привидениями, известными под самыми разнообразными именами - богов, богинь, нимф, духов и демонов. Им посвящались поразительные сказания, в которых нимфы были неравнодушны к молодым красавцам, а духи страдали сами и заставляли страдать других из-за своей склонности обижать прелестных дев; таким образом, поэту не составляло труда связать генеалогию своего победителя с любым из местных божеств, с которым повелитель желал бы породниться.
Некоторые из них тем самым преуспели необычайно и добивались высших почестей, как, например, сказитель Демодок в "Одиссее", в результате чего преисполнялись непомерной гордыней, как Тамирис в "Илиаде". Поэты почитались единственными историками и летописцами своего времени, единственными хранителями всего культурного наследия эпохи, и, хотя их сведения черпались не столько из устоявшихся фактов, сколько из разноречивого потока традиционных верований, этими сведениями располагали только они, и никто другой. Они наблюдали и думали в то время, как другие грабили и сражались, и, несмотря на то что их целью было всего лишь урвать себе часть добычи, они добивались этого не с помощью физической силы, как остальные, а посредством усилий умственных; их примером руководствовались те, кто стремился продемонстрировать свои недюжинные интеллектуальные возможности, а потому поэты не только изощряли свой собственный ум, но и вдохновляли умы других, поощряя при этом тщеславие и возбуждая любопытство. Искусное обращение с теми незначительными знаниями, какими они располагали, приносило им славу людей, не в пример более сведущих, чем они были на самом деле. Благодаря знакомству с таинственной историей богов и духов, они пользовались репутацией оракулов, а потому могли быть не только историками, но и теологами, моралистами и законодателями; они выступали ex cathedra {публично (лат.).} со своими прорицаниями, а некоторых из них (скажем, Орфея и Амфиона) самих зачастую почитали божествами; песней они возводили города, симфонией влекли за собой варваров {2}, что, впрочем, не более чем метафора, выражающая их способность водить людей за нос.
Золотой век поэзии своими корнями уходит в век железный. Эта эпоха начинается тогда, когда поэзия становится ретроспективной, когда устанавливается более разветвленная система государственного правления; когда индивидуальная сила и отвага менее способствуют возвеличиванию их обладателя, когда одной силы и отваги недостаточно для того, чтобы завладеть королевским троном; для того, чтобы вершить судьбами государства; когда сила и отвага регламентируются государственными институтами и наследственными правами. Кроме того, люди становятся настолько просвещенными, а наблюдения их настолько взаимосвязанными, что они замечают: воздействие на их жизнь богов и духов не столь велико, как, если судить по песням и легендам прошлого, во времена их предков. Из того, что явно ослабла индивидуальная власть и видимо ослабла связь с духами, люди самым естественным образом сделали два вывода: во-первых, человек выродился, и, во-вторых, он пользуется теперь меньшей милостью у богов. Жители мелких государств и колоний, которые обрели теперь уверенность и стабильность и которые обязаны были своим возникновением и основой своего процветания таланту и отваге своего исконного повелителя, превозносили его достоинства, которые только увеличивались от давности и традиционности верований; теперь им казалось даже, что он совершил чудеса при посредстве благосклонных к нему бога или богини. Исторические сведения в их сознании подменяются устоявшимся поэтическим панегириком, традиционно воспевавшим и превозносившим его подвиги. Все, что говорится о нем, говорится исключительно в таком духе. Ничто не противоречит его идеальному образу. Его собственные деяния и деяния опекающих его божеств слиты воедино и совершенно неотделимы друг от друга. Чудесное в этих историях весьма напоминает снежный ком: оно увеличивается по мере передачи из уст в уста, пока крошечная сердцевина истины не обрастает непомерных размеров гиперболой.
Когда традиция, таким образом приукрашенная и преувеличенная, наделяет основателей рода и государства в значительной степени привнесенными могуществом и великолепием, то живущий поэт не может восславить живущего монарха, не испытав при этом страха за то, что его упрекнут в откровенной лести, чтобы не создалось впечатления, будто нынешний монарх не столь велик, как его предки. В этом случае монарха следует восславлять, восславляя его предков. Их величие должно быть упрочено, а его следует изобразить их достойным преемником. Все люди государства проявляют интерес к основателю своего государства. Все государства, которые развились в общепринятую общественную систему, проявляют интерес каждое к своему основателю. Все люди проявляют интерес к своим предкам. Всем людям свойственно оглядываться на свое прошлое. Этим и объясняется то, что традиционная национальная поэзия воссоздается вновь и вновь, обращая в хаос порядок и форму. Теперь ее интересы более универсальны, ее проникновение более глубоко; ее фантазия столь же безудержна и предметна; ее герои столь же разнообразны и сильны; природа, ею изображаемая, столь же непокорна, она предстает нам во всей своей красоте и великолепии, - притяжение больших городов и ежедневные обязанности, накладываемые обществом, еще не разлучили человека с природой; поэзия стала еще более искусством, чем была прежде, - теперь она требует большего мастерства в версификации, более тонкого знания языка, более обширных и всесторонних познаний, более всеобъемлющего ума. Поэзия по-прежнему не имеет себе равных среди других родов литературы, и даже другие виды искусства (живопись и скульптура - несомненно; возможно, и музыка) грубы и несовершенны по сравнению с ней. Ей подчинены все сферы умственной деятельности. Ни история, ни философия, ни естественные науки не могут соперничать с нею. Поэзии предаются величайшие умы эпохи, все остальные им внимают. Это и есть век Гомера, золотой век поэзии. Поэзия достигла совершенства; она достигла того уровня, превзойти который невозможно, а потому поэтический гений ищет новые формы для выражения старых тем - отсюда лирическая поэзия Пиндара и Алкея, трагическая поэзия Эсхила и Софокла. Признание монархов, почести олимпийской короны, аплодисменты толпы - все, что способно удовлетворить тщеславие и побудить к соперничеству, ожидает преуспевшего в этом искусстве до тех пор, пока поэтические формы не иссякнут и на пути у творца не встанут новые соперники, представляющие новые литературные жанры, которые будут пользоваться все большим спросом по мере того, как с прогрессом разума и культуры факты в своем значении потеснят вымысел, - так зрелость поэзии приходится на детство истории. Переход от Гомера к Геродоту вряд ли более примечателен, чем переход от Геродота к Фукидиду; в постепенном отходе от сказочности в сюжете и декоративности в языке Геродот - такой же поэт по сравнению с Фукидидом, как Гомер по сравнению с Геродотом. У Геродота история звучит как поэма {3}, она писалась во времена, когда всякий литературный опыт еще принадлежал Музам, и девять книг, из которых состоит его история, по праву и по обычаю носят их имена.
Рассуждения и споры о природе человека и его разума, о нравственном долге и о добре и зле, об одушевленном и неодушевленном начинают привлекать не меньший интерес, чем яйца Леды и рога Ио {4}, отвлекая от поэзии часть читательской аудитории, прежде ей всецело преданной.
Тут наступает серебряный век поэзии или поэзия цивилизованного общества. Серебряный век представлен двумя видами поэзии: подражательной и оригинальной. Подражательная поэзия перерабатывает и шлифует поэзию золотого века - самым типичным и ярким примером в этом отношении может служить Вергилий. Оригинальная поэзия развивается преимущественно в космическом, дидактическом и сатирическом направлениях, что явствует из творчества Менандра, Аристофана, Горация и Ювенала. Поэзия этого века характеризуется утонченностью и требовательностью в выборе языковых средств, а также искусственной и несколько монотонной гармонией выражения; причина ее монотонности объясняется тем, что поэтический опыт израсходовал все разнообразие модуляций, в результате чего просвещенная поэзия становится предельно избирательной, предпочитая многообразию высшее единообразие. Но, поскольку лучшая форма та, которая естественнее всего передает заложенное в ней содержание, она потребует от поэта кропотливого труда и предельной тщательности, дабы увязать негибкость утонченного языка и натужный изыск версификации со смыслом, который надлежит выразить, - в противном случае может создаться впечатление, что поэтический смысл подчинен звуку. Отсюда - значительное число поэтических опытов и незначительное число поэтических шедевров.
Эта фаза в развитии поэзии является, впрочем, шагом вперед на пути к ее окончательному исчезновению. Чувство и страсть лучше всего выражаются и вызываются посредством декоративного и образного языка; однако только самая простая и неприукрашенная фраза лучше всего взывает к разуму и мысли. Чистый разум и бесстрастная истина совершенно непригодны для поэзии - так невозможно представить себе переложенную на стихи теорему Эвклида. Вообще, всякое бесстрастное рассуждение чуждается поэтического языка, в особенности рассуждения, требующие всеобъемлющих взглядов и аналитического мышления. Разве что наиболее ясные вопросы этики, вопросы, подразумевающие мгновенную естественную реакцию; вопросы, которые отражаются в душе каждого человека и в ответах на которые чувство и воображение способны в известной степени компенсировать отсутствие логики и аналитичности, применимы к тому, что называется нравоучительной поэзией. Однако, по мере того как совершенствуются этические и философские науки, по мере того как они становятся все более всеобъемлющими в своих прозрениях, по мере того как разум вытесняет в них воображение и чувство, поэзия не в состоянии далее сопутствовать им в прогрессе, она отступает на задний план, а они продолжают свой путь без нее.
Так отторгается от поэзии царство мысли, как прежде отторглось от нее царство фактов. Что касается фактов, то поэт железного века прославляет подвиги своих современников, поэт золотого века прославляет героев железного века, поэт серебряного века перерабатывает поэзию века золотого - из чего видно, что даже самому слабому лучу исторической истины ничего не стоит развеять поэтические иллюзии; о людях "Илиады" нам известно не больше, чем о богах; об Ахилле мы знаем не больше, чем о Фетиде; о Гекторе и Андромахе не больше, чем о Вулкане и Венере, - все они в равной степени всецело принадлежат поэзии, в них нет ничего от истории. Но Вергилий был не настолько глуп, чтобы создавать эпос о Цезаре, - он предоставил это Титу Ливию; сам же он вышел за рубежи истины и истории и вторгся в древние пределы поэзии и вымысла.
Здравый смысл и отточенная эрудиция, выраженная в отшлифованных и несколько однообразных поэтических строках, представляют собой высшее достоинство оригинальной и подражательной поэзии просвещенного века. Ее диапазон был ограниченным, и когда она себя исчерпала, то от нее ничего не осталось, кроме crambe repetita {Букв.: подогретой капусты; перен.: нечто, без конца повторяемое (лат.).} банальностей, которые со временем становятся крайне утомительными даже с точки зрения самых неутомимых читателей современной белиберды.
Стало самоочевидным, что следует либо вовсе перестать заниматься поэзией, либо изыскивать новые пути. Поэтам золотого века подражали до тех пор, пока эти подражания не перестали вызывать интерес; и без того ограниченный диапазон нравоописательной, и дидактической поэзии сузился окончательно. Каждодневная жизнь развитого общества порождала самые сухие и прозаические ассоциации, и вместе с тем всегда находилось достаточное число праздных бездельников, тоскующих по развлечениям и жаждущих новизны, - именно такому читателю поэт впредь почтет за честь угождать.
Затем наступает медный век поэзии, который, отвергнув изысканность и эрудицию серебряного века и позаимствовав грубость и первозданность железного века, призывает вернуться к природе и возродить золотой век. Могучая энергия Чосеровой музы, которая, проникая в самую суть вещей, в нескольких строках создавала в воображении читателя живую картину, неподражаемую в своей простоте и великолепии, сменяется многословным и дотошным описанием мыслей, страстей, поступков, людей и предметов, выполненным неряшливым и расплывчатым поэтическим языком, каким способен писать всякий stans pede in uno {стоя на одной ноге (лат.). [Гораций. Сатиры. I, 4, 10].} со скоростью двести строк в час. К этому веку можно отнести всех известных поэтов времени заката Римской империи. Лучший образец такой поэзии, пусть и не самый известный, представлен в "Деяниях Дионисия" Нонна, где среди многочисленных повторений и общих мест встречаются строфы поразительной красоты.
Железный век классической поэзии можно назвать веком бардов; золотой - веком Гомера; серебряный - Вергилия и медный - Нонна.
У современной поэзии также свои четыре века, но тернистый ее путь складывается по-другому.
За медным веком древнего мира последовала мрачная эпоха средневековья, когда свет Евангелия начал просачиваться в Европу и когда, согласно таинственному и непостижимому промыслу, чем больше проливалось света, тем сильней сгущался мрак. Племена, заполонившие Римскую империю, вновь ввергли Европу в варварство, с той лишь разницей, что теперь в мире было много книг, много тайников, где их хранили, и были люди, кто эти книги читал и кто (если его по счастливой случайности не сжигали на костре pour l'amour de Dieu {во славу всевышнего (фр.).}) обыкновенно вызывал мистический страх и пользовался дурной славой колдуна, алхимика и астролога. Зарождение европейских наций из этого установленного насильственным путем варварства и их становление в новых формах государственного устройства сопровождалось, как в свое время и в Древней Греции, безумной страстью к приключениям, что, в сочетании с новыми нравами и предрассудками, порождало свежую поросль химер, не менее плодовитых, хотя и гораздо менее прекрасных, чем в Греции. Полуобожествление женщин по законам рыцарского века в сочетании с новыми небылицами породило средневековый роман. Прародители новой плеяды героев заменили в литературе полубогов греческой поэзии. На Карла Великого и его паладинов, на Артура и его рыцарей Круглого стола {5}, на героев железного века рыцарской поэзии принято было взирать на том же почтительном расстоянии, а их подвиги прославлялись еще более пышными гиперболами. Подобные легенды в сочетании с преувеличенным любовным чувством, которым пронизаны песни трубадуров; ученые мужи с репутацией магов; младенческие чудеса естественной философии, безумный фанатизм крестоносцев, могущество великих феодальных властелинов и священные тайны монахов и монашек создавали такое положение в обществе, при котором не было и двух мирян, не пожелавших бы сразиться при встрече; при котором качества любовника, воина и фанатика - три составные части характера всякого настоящего мужчины того времени - были столь причудливо переплетены, являли собой столь пеструю и яркую картину своеобразия отдельной личности с присущими ей достоинствами, столь многоцветную галерею общественных и индивидуальных типов во всей пестроте их привычек, поступков и нарядов, что все это давало необъятный простор для развития двух важнейших направлений поэзии - темы любви и битвы.
Из этих первооснов железного века современной поэзии, рассеянных по рифмам менестрелей и песням трубадуров, возник золотой век, в котором во времена Возрождения существовавшие порознь литературные памятники были приведены в соответствие, сведены воедино, в особенности греческая и римская литература, которая распространилась на всю поэзию золотого века современной поэзии, что в результате привело к сведению разнородных влияний всех веков и народов в единое целое - огромное подспорье для поэта, располагавшего теперь всем многообразием фантазий и преданий мира. На этой стезе необычайно преуспел Ариосто {6}, но более всех - Шекспир и его современники, которые пользовались временем и местом действия потому только, что не могли без него обойтись, ибо всякое действие должно где-то и когда-то происходить; впрочем, в их пьесах римский император мог быть низложен итальянским графом, отправлен скитаться в обличье французского паломника и пасть от руки английского лучника. Этим отчасти объясняется пестрота костюмов, разнообразие поступков и героев в старой английской драме, хотя единственной реальной первоосновой для их фабулы мог быть разве что венецианский карнавал.
Можно сказать, что величайший из английских поэтов, Мильтон, единственный стоит на грани двух веков - золотого и серебряного, совмещая в себе достоинства обоих, ибо вся свойственная золотому веку энергия, мощь и первозданность сочетаются у него с нарочитым и изысканным великолепием Серебряного.
За золотым веком последовал век серебряный - он начался с Драйдена, достиг своего апогея в творчестве Попа {7} и закончился на Голдсмите {8}, Коллинзе и Грее {9}.
Купер {10} лишил поэзию ее изысканного внешнего лоска; он заботился о стихотворной форме, но собственные мысли значили для него больше, чем стихи. Было бы непросто провести грань между его прозой и белым стихом, между его письмами и поэмами.
Серебряный век был царством авторитета, но теперь авторитет покачнулся, и не только в поэзии, но и в других сферах искусства. Современники Грея и Купера были усердными и вдумчивыми мыслителями. Тонкий скепсис Юма, напыщенная ирония Гиббона {11}, смелые парадоксы Руссо и язвительная насмешка Вольтера направили энергию четырех выдающихся умов на то, чтобы до основания потрясти царство авторитета. Интерес к изысканиям, страсть к умственной деятельности подогревались повсеместно, и поэзия испытала на себе воздействие этих процессов. Версификаторы, которые прежде принимали на веру, не слишком заботясь об их смысле, такие устоявшиеся поэтические клише, как "прелестных дев - под сенью дерев", "полночный сад - любовных услад", "ветра шум - страстных дум", "гладь озер - призывный хор", пересматривали свои взгляды, - при общем взрыве умственной деятельности даже поэты должны были показать, что знают, о чем пишут. Томсон {12} и Купер смотрели на деревья и горы, о которых до них писали в рифму столько простодушных джентльменов, ни разу не увидев их воочию, и результат этого невежества оказался равносильным открытию Нового Света. Новые принципы возымели свое действие и в живописи; наиболее предприимчивые художники предавались изображению естественной красоты с неутомимым усердием. Успех, который сопутствовал этим экспериментам, и удовольствие, с ним связанное, привели к тому, к чему обыкновенно приводят новые свершения, - они вскружили головы нескольким безумцам, патриархам медного века, которые, приняв недолговечную моду за непреходящую ценность, рассуждали, очевидно, следующим образом: "Поэтический гений - это высшее наслаждение, и мы располагаем им в большей степени, чем кто бы то ни было до нас. Для того чтобы довести его до совершенства, необходимо развивать в себе способность мыслить исключительно поэтическими образами. Только природа способна наделять нас поэтическими образами, ибо все, что искусственно, антипоэтично. Общество искусственно, так давайте жить вне общества. Горы - естественны, так давайте уйдем жить в горы. Там мы продемонстрируем невиданный доселе образец чистоты и благонравия, там весь день напролет мы будем предаваться невинным усладам: мы будем ходить по горам, нас будут осенять поэтические образы, и мы будем слагать бессмертные строки, которыми будут упиваться благодарные потомки". Подобной зауми мы обязаны появлением достославного братства стихоплетов, известного под названием "поэты озерной школы" {13}; они и впрямь поделились с миром отдельными, доселе невиданными поэтическими образами; они и впрямь олицетворяли собой образец общественной добродетели, столь очевидной, что она не нуждается в подтверждении. Они слагали стихи в соответствии с новым принципом; они видели скалы и реки в новом освещении; старательно избегая всего, что связано с историей, обществом, человеческой природой, они развивали воображение в ущерб памяти и разуму; уйдя из мира с единственной целью увидеть природу такой, какая она есть, они между тем ухитрились увидеть в ней ровно то, чего в ней не было, - они превратили землю, на которой жили, в волшебную страну, населив ее привидениями и химерами. Это дало поэзии так называемое "новое настроение" и породило несметное число безрассудных подражателей, которые и предопределили преждевременную кончину медного века.
Современная описательная поэзия, с точки зрения ее создателей, представляет собой возврат к природе. Эти притязания выглядят как нельзя более неуместными; поэзия не может выйти из границ, в которых родилась, не может оставить невозделанные земли полуцивилизованных людей. Мистер Вордсворт, признанный вождь сторонников возврата к природе, не в состоянии описать ровным счетом ничего, чтобы не привнести в это описание тень датского мальчика, или живой дух Люси Грей {14}, или любой другой плод своих диковинных фантазий.
Во все времена развития поэзии жизненные ассоциации строились на поэтическом материале. В наше время все происходит как раз наоборот. Мы слишком хорошо знаем, что в Гайд-парке нет дриад, а в Риджентском канале - наяд. Однако поэзии жизненно необходимы варварские нравы и сверхъестественное посредничество. Поэзия - либо во времени, либо по месту действия - должна быть удалена от наших привычных представлений. В то время как историк и философ развиваются сами и способствуют развитию знаний, поэт копается в сточной канаве отживших предрассудков и разгребает золу давно потухших дикарских костров в поисках погремушек для услады взрослых детей своего века. Так, мистер Скотт откапывает давно не существующих пограничных браконьеров и конокрадов. Лорд Байрон бороздит моря в поисках грабителей и пиратов, населявших берега Морэа и Греческие острова. Мистер Саути прилежно вчитывается в объемистые фолианты о путешествиях и старые хроники, из которых он тщательно выбирает в качестве своего первоосновного поэтического материала все, что не соответствует истине, решительно все бессмысленное и абсурдное. Мистер Вордсворт черпает свой материал из деревенских преданий, услышанных от старух и церковных сторожей, а мистер Колридж к достоверным сведениям, почерпнутым из тех же источников, присовокупляет кошмары безумных богословов и мистику немецких метафизиков, в результате чего услаждает читательский вкус поэтическими видениями, в которых разнородный материал, позаимствованный у церковного сторожа, старухи, Джереми Тейлора {15} и Иммануила Канта, увязывается в единое и совершенное поэтическое целое. Мистер Мур предлагает нашему вниманию персидские, а мистер Кемпбелл - пенсильванские сказания {16}; и те и другие основываются на том же принципе, что и эпос мистера Саути; принцип этот сводится к тому, чтобы в результате поверхностного и бессвязного изучения книг о путешествиях и приключениях собрать из них все те сведения, которые не имеют никакого отношения к целесообразности и здравому смыслу.
Эти расчлененные останки традиции, обрывки заимствованных наблюдений, вплетенные в ткань стиха, построенного на том, что мистер Колридж изволит называть "новым принципом" (между тем как это не принцип вовсе), объединяются в современно-старинную смесь претенциозности и варварства, в которой хныкающая сентиментальность нашего времени в сочетании с искаженной суровостью прошлого предстает разнородными и неувязанными между собой нравоописаниями, которые способны поразить пылкое воображение невзыскательного любителя поэзия, находящегося под сильным влиянием такого поэта, - ведь и в жизни, тот, кто знает хоть что-то - пусть и совсем немного - имеет преимущество над тем, кто не знает ничего.
В наше время поэт - это полуварвар в цивилизованном обществе. Он живет прошедшим днем. Его воззрения, мысли, чувства, ассоциации всецело согласуются с варварскими нравами, устаревшими привычками и опровергнутыми суевериями. Движение его ума подобно движению краба - оно направлено вспять. Чем ярче свет, распространяющийся вокруг него посредством разума, тем непроглядней мрак отжившего варварства, куда он закапывается, словно крот, чтобы набросать жалкие комья земли своих киммерийских трудов {17}. Философский ум, бесстрастно взирающий на все, что его окружает, накапливающий разнородные представления, устанавливающий их относительную ценность, распределяющий их в соответствии с их истинным местом, и, руководствуясь полученными, оцененными и выведенными таким образом полезными знаниями, формулирующий свои собственные, новые представления, смысл и польза которых продиктован самой жизнью, диаметрально противоположен тому мышлению, какое вдохновляется поэзией или творит ее. Высшее поэтическое вдохновение теперь выражается в пустословии необузданной страсти, нытье преувеличенного чувства и ханжестве поддельного участия. Поэзия, стало быть, способна породить лишь такого совершенного безумца, как Александр {18}; такого ноющего болвана, как Вертер, и такого же болезненного мечтателя, как Вордсворт. Ей никогда не взрастить философа, или государственного деятеля, или попросту разумного и полезного члена общества. Ее претензии на практическую пользу в создании жизненных удобств и усовершенствований, с быстрым развитием которых мы повсеместно сталкиваемся, были бы совершенно необоснованными. На это, впрочем, можно было бы возразить, что даже при отсутствии в ней практической пользы она заслуживает внимания, как высшее украшение жизни, как занятие, доставляющее истинное наслаждение. Но, даже если это и так, из этого вовсе не следует, что пишущий стихи в современном обществе не тратит понапрасну своего собственного времени и не отнимает времени у других. Поэзия не принадлежит к тем видам искусства, которые, как живопись, требуют воспроизведения и увеличения, дабы распространяться в обществе. Уже написанного с избытком хватило бы, чтобы заполнить собой то время, какое уделяет чтению стихов любой заурядный любитель поэзии, причем стихи эти, созданные в истинно поэтические эпохи, значительно превосходят по всем поэтическим показателям вымученные подражания горстки впечатлительных подвижников, принадлежащих эпохам непоэтическим. Читать современные бредовые опусы в ущерб непревзойденным сокровищам прошлого значило бы променять истинное удовольствие на весьма сомнительное.
Впрочем, каким бы ни было положение поэзии в современном обществе, ее развитие непременно пойдет вразрез с прогрессом полезных знаний. Грустное зрелище являют собой умы, способные на большее, а между тем погрязшие в благовидной праздности - пародии на интеллектуальное времяпрепровождение. Поэзия была той игрой, которая пробудила умственную деятельность на заре общественного развития; однако, когда зрелый ум серьезно относится к детским безделушкам, это выглядит столь же нелепо, как если бы взрослый человек чесал десна кораллом или требовал к себе в постель погремушку.
Что же касается небольшой части нашей современной поэзии, которую не назовешь ни описательной, ни повествовательной, ни драматической и которую, за неимением ничего лучшего, можно назвать этической; самой выдающейся ее части, которая состоит всего лишь из жалобных самовлюбленных рапсодий, выражающих горькое разочарование творца миром и всем сущим в нем, - такая поэзия лишний раз подтверждает то, что уже говорилось о подуварварском свойстве поэтов, которые, отпев свои дифирамбы и панегирики в пору примитивной ступени развития общества, обезумели и утратили связь с миром, когда общество стало более изысканным и просвещенным.
Итак, когда мы говорим, что поэты предназначают свое искусство не для думающей, деловой, научной и философской части общества, не для тех, чьи умы руководствуются насущной необходимостью и общественной пользой, но для той, гораздо более внушительной части читающей публики, ум которой глух к желанию постичь ценные знания, которая равнодушна ко всему тому, что не очаровывает, поражает, волнует, возбуждает, приводит в восторг; таких читателей очаровывает гармония, волнует чувство, поражает страсть, возбуждает пафос и приводит в восторг возвышенность; гармония эта есть не что иное, как прокрустово ложе поэтических правил; чувство это есть не что иное, как ханжеское себялюбие, рядящееся в одежды проникновенного участия; страсть эта - не что иное, как смятение слабого и себялюбивого рассудка; пафос этот - нытье слабого духом; возвышенность - напыщенность пустого человека; когда мы говорим, что насущные и постоянно растущие интересы человеческого общества испытывают непрерывно растущую потребность в умственной деятельности; когда мы говорим, что с ростом общественных нужд подчиненность красоты пользе получает всеобщее признание и что, стало быть, прогресс полезных искусств и науки, а также моральных и политических знаний будет все более отвлекать внимание от всего пустячного и второстепенного ко всему значительному и основному; что тем самым будет постепенно сокращаться не только количество любителей поэзии среди читателей, но и снижаться их интеллектуальный уровень по сравнению с общим уровнем этой массы; когда мы говорим, что поэт должен продолжать угождать своей аудитории, а стало быть, опускаться до ее уровня, в то время как остальная часть общества подымается над этим уровнем, - из всего этого не составляет труда заключить, что недалек тот день, когда упадок всех разновидностей поэтического искусства станет столь же общепризнанным, каким уже давно стал закат драматической поэзии, и не из-за убывания интеллектуальных ресурсов, а потому, что интеллектуальные ресурсы избрали для себя новые и лучшие пути, предоставив заниматься поэзией и вершить ее судьбами выродившимся современным стихоплетам и их олимпийским судьям, этим журнальным критикам, которые продолжают дебатировать и постулировать поэтические пророчества, как будто поэзия не претерпела изменений со времен Гомера, как будто она по-прежнему остается вершителем умственных процессов, как если бы в мире не существовало ни математиков, ни астрономов, ни химиков, ни моралистов, ни метафизиков, ни историков, ни политиков, ни политэкономов - словом, всех тех, кто вознес в интеллектуальные выси пирамиду, с которой они взирают на современный Парнас сверху вниз, сознавая, сколь ничтожное место занимает он в безграничности открывающихся им перспектив, и с улыбкой наблюдают за теми жалкими потугами и ограниченными суждениями, которыми тешат себя болтуны и шарлатаны, оспаривающие пальмовую ветвь и критический трон.


далее: ПРИМЕЧАНИЯ >>

Томас Лав Пикок. Четыре века поэзии
   ПРИМЕЧАНИЯ